Изменить стиль страницы

Лючия Санта, попробуй-ка вот этого!" — новой колбаски, пасхального пирога с пшеницей, топленым сыром и яичной глазурью, пышных ravioli «Итальянское кушанье, напоминающее пельмени.» с особенной мясной начинкой и томатным соусом в честь дня семейного святого. Сколько лести, сколько похвал, сколько выпитого вместе кофе под исповедь и обещания стать крестной новому малышу, который вот-вот родится! Однако стоило произойти трагедии — и, после соболезнований и мимолетной волны жалости, мир повернулся к Лючии Санте своим подлинным ликом.

Приветствия встречных стали холодны, многочисленные без пяти минут крестные матери пропали из виду. Кому захочется дружить с молодой, полнокровной вдовой? Ведь она станет взывать о помощи — а мужья так слабы… Жизнь в многоквартирных домах протекает скученно; молодая женщина без мужчины — это ли не опасность? Она примется высасывать деньги и добро, подобно вампиру, сосущему кровь. Здесь крылась не злоба, а лишь предусмотрительность бедняков, которую легко предать осмеянию, если не понимаешь страха, в котором она коренится.

Лишь одна подруга выдержала испытание — тетушка Лоуке, старая бездетная вдова. Она поспешила бедняжке на помощь, стала крестной матерью сиротке Винченцо и, когда пришло время конфирмации, купила крестному сыну чудесные золотые часы, что придало Лючии Санте сил: ведь такой прекрасный подарок — знак уважения и веры в ее успех.

Впрочем, примеру тетушки Лоуке никто не последовал, и, когда минуло время траура, Лючия Санта уже взирала на мир новыми, умудренными глазами.

Время лечит раны — теперь все они снова друзья.

Кто знает — возможно, молодая вдова и поторопилась с резкими суждениями, ибо те же самые соседки — правда, преследуя собственные интересы, — помогли ей найти нового мужа, который кормил и одевал бы ее детей. Те же соседки устроили для нее шумную свадьбу. Но нет, теперь Лючия Санта не позволит миру ее обмануть.

К этому душному летнему вечеру одни ее дети успели вырасти и могли не опасаться больше превратностей жизни, другие уже вышли из младенческого возраста, если не считать Лену; у нее на сберегательной книжке отложены кое-какие денежки; по прошествии двадцати лет борьбы, настрадавшись вдоволь, Лючия Санта Ангелуцци-Корбо достигла, наконец, относительного благополучия, доступного беднякам, которые кладут на это столько сил, что, добившись даже немногого, приобретают уверенность, что схватка выиграна и что теперь можно чуть передохнуть, ибо жизни ничего не угрожает. Она уже прожила целую жизнь; вот и вся история.

Довольно. Вон идет тетушка Лоуке — значит, все в сборе. Лючия Санта навострила уши, готовясь нырнуть в водоворот болтовни. Тут она заметила свою дочь Октавию, шагающую к ним от угла Тридцатой стрит, мимо Panettiere с его красным стеклянным ящиком с пиццей и запотевшими чанами с мороженым. Через мгновение Лючия Санта потеряла дочь из виду: ее заслонил деревянный бочонок Panettiere, в который тот швырял медные центы, и серебряные пятаки, и десятицентовики. Ее захлестнул мимолетный, но яростный гнев: почему, спрашивается, ей не дано владеть таким богатством, почему судьба так благосклонна к этому уроду-булочнику?… Потом она перевела взгляд на жену Panettiere — старую, усатую, уже не способную рожать, — бдительно сторожившую деревянную сокровищницу с медными и серебряными монетками, на ее морщинистое лицо и злобно поблескивающие в темноте глазки…

Лючия Санта почувствовала, как рядом с ней, бедро к бедру, усаживается на табуретку Октавия.

Это неизменно раздражало мать, но Октавия может оскорбиться, если она отодвинется, так что лучше смириться. Какая же красавица ее Октавия, даже когда она одевается, как эти американки! Мать улыбнулась старухе Лоуке, и в улыбке этой была одновременно гордость и насмешка. Октавия, смиренная, молчаливая, внимательная, заметила эту улыбку, поняла ее смысл и в который раз подивилась про себя характеру матери.

Ну, разве по плечу ее матери понять, что она, Октавия, хочет стать такой, какими эти женщины не станут никогда в жизни! С глуповатой и понятной любому осмотрительностью, свойственной юности, она носила нежно-голубой костюм, скрывавший ее бюст и округлость бедер. На ее руки были натянуты белые перчатки, в подражание школьной учительнице. Брови ее были черны, густы, не выщипаны. Но напрасно она поджимала свои пухлые алые губки, изображая суровость, напрасно придавала взгляду спокойную серьезность, — от ее облика все равно веяло чувственностью, от которой захватывало дух, — погибелью для женщин, сидевших и стоявших вокруг. Удовлетворяя страшную, темную потребность, — так рассуждала Октавия, — женщина губит в себе все остальные стремления, и она чувствовала жалость, смешанную с испугом, к этим женщинам, угодившим в беспробудное рабство к собственным детям и к неведомым ей наслаждениям супружеского ложа.

Нет, не такой будет ее участь. Она сидела с опущенной головой, внимательно прислушиваясь, подобно Иуде; она притворялась правоверной, но на самом деле помышляла об измене и бегстве.

Теперь, когда ее окружали одни женщины, Октавия осмелилась снять жакет; оказавшаяся под ним беленькая блузка с тоненьким галстуком в красный горошек была куда соблазнительнее, чем она воображала. Никакие ухищрения не могли скрыть ее округлую грудь. Ее предназначенное для поцелуев лицо, завитки ее черных как смоль волос, ее огромные влажные глаза — все противоречило степенности ее одеяния. Такую привлекательность не под силу создать хитростью — здесь правила бал восхитительная невинность.

Лючия Санта забрала у нее жакет и, аккуратно сложив, перебросила через руку: она — мать, она каждым движением утверждала свою власть. Однако главной здесь была все же не властность, а стремление к примирению, ибо вечер этот начался для матери и дочери со ссоры.

Октавии хотелось поступить в вечернюю школу, чтобы выучиться на учительницу. Лючия Санта отказывала ей в родительском дозволении. Нет! Если она после работы станет еще бегать в школу, то сляжет от переутомления.

— Зачем, зачем это тебе? — недоумевала мать. — Ведь ты такая хорошая портниха, ты зарабатываешь много денег…

На самом деле причиной отказа было суеверие.

Знает она эту пагубную дорожку: в жизни не найдешь счастья; стоит ступить на новую тропу — и тотчас угодишь в яму. Лучше довериться судьбе. Но дочь слишком молода, чтобы понять ее.

Неожиданно Октавия робко сказала ей:

— Я хочу быть счастливой.

При этих ее словах мать не смогла сдержать ярости и презрения. А ведь она всегда защищала дочку в ее чудачествах — пусть, мол, читает свои книжки, пусть носит щегольски скроенные костюмы, хотя появляться в них — все равно, что нацепить лорнет.

Сейчас же мать передразнила дочь с ее безупречным английским и голоском недалекой пустышки:

— You want to be happy «Ты хочешь быть счастливой! (англ.)»! — После этого, перейдя на итальянский, она со свинцовой серьезностью молвила:

— Благодари бога, что вообще жива.

Теперь, обдуваемая прохладным вечерним ветерком, Октавия приняла предложенное матерью перемирие и сидела с достоинством, сложив руки на коленях. Вспоминая недавнюю ссору, она ломала голову над загадкой: как у матери получается говорить на таком прекрасном английском языке, когда она передразнивает своих детей? Уголком глаза Октавия наблюдала за Гвидо, смуглым сыном Panettiere, который, завидя в сгущающейся тьме теплого летнего вечера светлое пятно ее блузки, приветственно помахал ей рукой. Вот он несет ей в своей смуглой, крепкой ладони высокий бумажный стакан апельсинового лимонада со льдом, вот он вручает его ей и, чуть ли не кланяясь, торопливо пробормотав что-то вроде «не испачкайся», торопится обратно к киоску, чтобы помогать папаше. Октавия улыбается, делает из вежливости несколько глотков и передает стакан матери, которая питает слабость к прохладительным напиткам и жадно, как ребенок, выпивает все до дна. Старухи тем временем продолжают жужжать.

Из— за угла Тридцать первой стрит показался ее отчим, катящий перед собой детскую коляску. Октавия наблюдала, как он прошелся по авеню от Тридцать первой к Тридцатой и обратно. Материнская ирония повергала ее в изумление, нежность же отчима к малышке смущала ее. Ведь она ненавидела его, считала жестоким, подлым, воплощением зла. У нее на глазах он бил ее мать, тиранил пасынков. В неясных воспоминаниях Октавии о раннем детстве его ухаживание за матерью слишком близко соседствовало с днем гибели ее родного отца.