Изменить стиль страницы

— Нет тут никакого наслаждения, — отвечает она.

— Неужели? — говорит он. — Никакого наслаждения в том, чтобы сразиться со зверем, победить врага? Никакого наслаждения посадить меня на цепь, лишить свободы, подчинить своим капризам?

— Нет, — отвечает она. — Можете молчать, можете говорить, но никакие ваши слова не заставят меня выпустить вас. Вы останетесь здесь столько же, сколько держали меня, или пока вас не сожрут крысы. Смотря что наступит быстрее.

— Неужели?

— Да, именно так, — говорит она. — Верните мое дитя.

— Я скажу, где твое дитя, — говорит он.

— Я вам не верю.

— Кто ты такая? — спрашивает он. — Кто ты такая?

Ее губы раскрываются. С них готов слететь ответ:

«Я ваша». Но она вовремя удерживается.

Он улыбается.

— Я скажу, где твое дитя, но только в том случае, если ты дозволишь мне сделать то, что я хочу. А чего я хочу, ты знаешь. Прекрасно знаешь!

Она встает так внезапно, что я вынужден метнуться в сторону и укрыться за одним из стеллажей с бутылками. На счастье, она не заперла дверь наверх, а иначе мне пришлось бы торчать в погребе, пока Маттео не принесет узнику еду на подносе.

Я рассказываю Маттео о том, что услышал. Правда о Тристане — единственная сила, которая осталась у Его Светлости. Да еще воспоминания о том, как она стала такой.

В тот же вечер, немного позже, я отношу Его Светлости вместе с ужином на подносе стопку книг. Я почему-то больше не могу называть его мистером Линкольном, или графом, или еще как-нибудь. Он сохраняет выражение неколебимого превосходства и выглядит на удивление хорошо для человека шестидесяти четырех лет, которого против воли держат в сырой темнице. Он, разумеется, понятия не имеет, в каких краях находится; знает лишь, что у него бескрайнее море времени, он может сколько угодно сидеть и вынашивать планы нечеловеческих пыток, которым он ее подвергнет.

Я бы не назвал Его Светлость красивым мужчиной, потому что в его чертах слишком много жестокой властности; но он достаточно соблазнителен для женщин, которые любят, чтобы мужчины причиняли им боль. Он среднего роста, худощав, его пальцы длинные и тонкие, он до сих пор носит свое знаменитое золотое кольцо. Глаза у него блеклого темно-голубого оттенка, в их глубине нет тех искорок, какие сверкают в глазах Гая; нос прямой и тонкий, губы на удивление полные. В густой шевелюре много седины, подбородок, не прикрытый бородой, чуть скошен. Это, да еще длинноватые волосы, придают ему вид рассеянного профессора, но это впечатление исчезает, стоит присмотреться к Его Светлости повнимательнее. В его лице нет улыбки, нет радости. Когда он вглядывается в вас при тусклом сиянии фонаря, вам хочется зажмуриться и убежать.

Он рассматривает книги, потом издает короткий лающий смех, будто койот над звериным трупом. Смех страшный, скрежещущий.

— «Жизнь знаменитых распутников», — читает он вслух один из заголовков. — До чего утонченно.

— Да. Необычайно увлекательное чтение. Я постепенно принесу вам все остальные тома. В одном из них рассказывается о тезке основателя вашего Клуба, первом Дэшвуде, — говорю я, беру одну из книг и раскрываю на заранее помеченном отрывке. На короткий миг я чувствую себя немножко Хогартом — тот всегда цитировал книги французов. — «Если человек от рождения обладает высоким положением, неограниченным богатством и широчайшим влиянием, но все-таки за всю свою долгую жизнь не сумел совершить ничего, помимо удовлетворения своих непомерных желаний, — читаю я, — стоит ли удивляться, что такого человека, при всех его изысканных манерах, личном обаянии и тому подобном, в любом обществе считают никчемным дармоедом». — С глухим стуком я захлопываю толстую книгу.

— Ты смешон и нелеп, никчемный толстый дурень. Даже если считаешь себя молодцом. Ты и твой жалкий братец, — с едва заметной ухмылкой говорит Его Светлость. — И она. Повесила себе на шею тревоги о моем сынке. Нажила себе такое состояние. Наверняка все деньги, какие я ей выплатил, давно растрачены в столь утомительном поиске.

Я стараюсь не выказывать злости: терпеть не могу, когда меня называют толстым.

— Почему вы сделали это?

— Что я сделал, дурень толстопузый? Спас тебя от верной смерти? Или избрал ее для своих наслаждений? О чем ты? Я-то считал тебя умным.

— Ради забавы, — отвечаю я. — Потому что вам это ничего не стоило. Потому что вам так заблагорассудилось.

— Неплохо, Томазино. Ты близок к истине.

— Почему вы не приехали, когда она забеременела?

— Глупо с моей стороны, верно? — говорит он. — Да, глупо. Я тебя недооценил. — На его лице пролегают резкие морщины. — Ошибка в суждениях. К несчастью, в годы войны неотложные дела удерживали меня за границей.

— Точнее говоря, вы сотрудничали одновременно с нацистами и союзниками, обманули и тех и других и боялись за свою шкуру, поэтому вам пришлось скрываться подальше от Европы, чтобы вас не нашли и не повесили как предателя.

— Может быть, — гнусно ухмыляется он, и я понимаю: хоть в чем-то я его уличил.

— Тогда-то вы и уехали в Марракеш?

— Неужели ты искренне думаешь, что я открою что-нибудь мало-мальски важное такому толстому дурню? — насмешливо говорит он.

— Нет, — отвечаю я. — Но, по моим расчетам, вы сначала, сразу после войны, поехали в Малайзию, туда, где у вас были нефтяные скважины, нужные связи и припрятанные горшки с деньгами, туда, где вы могли подкупить местное население, чтобы они помалкивали, когда вас будут искать сильные мира сего. Таким образом, когда вас наконец настигла весточка от Хогарта, вы оказались слишком далеко и не успели вернуться к благословенному дню. Да, серьезная ошибка в суждениях. Очень серьезная.

Его улыбка меркнет. Стреляй не торопясь, говорю я себе. Целься в сердце.

— И впоследствии, — продолжаю я, — когда вы сумели добраться до Бельгии, вас встретил чрезвычайно неприятный сюрприз. Вы поспешили в Швейцарский Консолидированный банк, и вам сообщили, что счет номер сто шестнадцать — шестьсот четырнадцать был закрыт совсем недавно, и след уже простыл. Вам ничего не оставалось, кроме как поддерживать контакты очень необычного свойства с другими членами Клуба, в надежде, что угрозы или шантаж разожгут в них бдительность и они вовремя предупредят вас, если им покажется, что за вами кто-то следит. Они, разумеется, не подозревали, что ваша обожаемая, драгоценная собственность отважилась бежать.

Я смотрю в стену, мимо него. Мне страшно увидеть его лицо, пусть даже он прикован к стене и не может схватить меня за горло.

— В конце концов, — добавляю я, — вы решили, что самое подходящее прибежище — Марокко. Там вы без помех сможете предаваться любимому занятию — похищать и истязать женщин. В этой стране бакшиш творит чудеса, не так ли? Вам помогали толстые стены и верные слуги. Я прав? Близок к правде?

Он ничего не говорит.

— Что вы чувствуете, зная, что там, наверху, ваш сын? — не отстаю я.

— А что я должен чувствовать? — шипит наконец Его Светлость. Разговор о Гае переполнил чашу его терпения. — Жалкий мягкотелый дурень, такой же, как вы все. Всегда был маменькиным сыночком, хлюпик безвольный.

На миг мне вспоминается мальчик в Лондоне, который нам помогал. Притч сказал, его звали Арундел Гибсон. Он предал отца, чтобы защитить мать и сестру. Интересно, смогу ли я когда-нибудь увидеть Арундела и сообщить ему, какую грандиозную услугу он нам оказал. Вряд ли. Он слишком далеко отсюда, а мне сейчас нелегко общаться с людьми — взор мне застилает туман. Мне виден только один человек — с блеклыми голубыми глазами, тот, кто сейчас сидит, развалясь, будто он и не в подземном каземате, а у себя в гостиной на Итон-сквер.

Кто вы такой? Зачем вы здесь?

— Ты когда-нибудь задавался вопросом, почему тебя схватили? — говорит мне Его Светлость. — Интересовался, кто вас предал?

— Да не очень, — отвечаю я. — С тех пор прошло много лет. И ущерб, нанесенный нам, не исправить.

— Верно, не исправить. Ущерб, нанесенный вашей драгоценной мужественности, — продолжает он, потом вдруг разражается жутким лающим смехом. — Но я знаю, кто вас предал. Хочешь знать?