Изменить стиль страницы

Детство Анны, напротив, было омрачено почти с самого начала. Ей было четыре, когда в Германии начали преследовать евреев, и с той поры до своей страдальческой кончины она жила жизнью беженки и потенциальной жертвы. В 1933 году семья уехала из Германии в Нидерланды, где у Франка были деловые связи и где он создал и возглавил фирму по продаже специй и пектина. В 1940 году немцы оккупировали Нидерланды. В Амстердаме еврейских детей, и Анну в том числе, вышвырнули из системы государственных школ и заставили носить желтую звезду. В тринадцать, 19 ноября 1942 года, уже находясь в убежище, Анна Франк писала:

По вечерам в темноте я вижу ряды хороших, ни в чем не повинных людей, они идут, с плачущими детьми, все идут и идут, ими командуют несколько эдаких типов, их бьют, мучают до того, что они валятся с ног. Никому нет пощады. Старики, дети, младенцы, беременные женщины, больные, все, все идут вместе на смерть.

Немного раньше, 9 октября 1942 года, услыхав о побеге из Вестерборка:

Многих наших знакомых евреев хватают группами. Гестапо обходится с ними отнюдь не мягко, их просто отвозят в вагонах для скота в Вестерборк… Есть людям почти не дают, а пить и подавно. Только один час в день есть вода, один туалет и один умывальник на несколько тысяч человек. Спят они все вповалку, мужчины и женщины. Женщинам и детям часто бреют головы… Если уж в Голландии так ужасно, каково же им будет в далеких и варварских краях, куда их ссылают? Мы предполагаем, что большинство убивают. Английское радио говорит об отравлении газом.

Пожалуй, даже отцу не следовало бы считать, что он может выделить в очищенном виде «идеи» этой чуткой и способной к скорби девочки, девочки с подобными картинами в душе, девочки, которую ждали ужасы Аушвица и Берген-Бельзена. Отто Франк предпочитал делать упор на том, что он называл ее «оптимистическим взглядом на жизнь». Однако та фраза дневника, что приобрела наибольшую популярность (популярность ложную, хотелось бы добавить), — «И все же я сохраняю их [надежды], вопреки всему, потому что до сих пор верю в доброту человеческой души» — была искусственно вырвана, как цветок, из терний, среди которых выросла. Двумя фразами ниже (и за три недели до ареста и отправки в Вестерборк) в дневнике возникает мрачное видение:

Да, мир все больше превращается в пустыню, да, все громче раскаты приближающегося грома, который нас убьет, да, велико горе миллионов людей… А я должна до тех пор сохранить свои идеалы, как знать, возможно, в грядущие времена еще удастся претворить их в жизнь!

Поскольку претворить их в жизнь так и не удалось, ни Мип Хис, самоотверженная и отважная женщина, которая помогала скрывавшимся, ни школьная подруга Анны Ханнели Гослар, тоже еврейка, которая незадолго до ее смерти слышала ее дрожащие жалобные крики в Берген-Бельзене, не были согласны с Отто Франком, подчеркивавшим ее «веру в доброту человеческой души». Эту единственную фразу превратили в некое послание Анны Франк всему миру, по существу, в ее девиз, не задаваясь вопросом, могло ли подобное кредо уцелеть в лагерях. Но почему именно эти слова возводятся в символ, а не такие, например: «Человеку присуща тяга к разрушению, тяга к убийству, ему хочется буйствовать и сеять смерть»? Анна написала это 3 мая 1944 года, размышляя о виновности «маленьких людей». Вот слова, которые не смягчают и не подслащают всепроникающий ужас тех лет, не позволяют лгать, отрицая его. И не затуманивают историю.

Отто Франка с детства приучали к тому, что он как член общества должен приспосабливаться к своему окружению, не раздражать его; это было условием вхождения в мейнстрим, сделкой, которую немецкие евреи заключили с самими собой. Приличней — и безопасней — было хвалить, чем обвинять. И когда благодаря дневнику дочери перед ним открылся более широкий послевоенный мир, гораздо лучше, опять-таки, было говорить о добросердечии, чем о разрушении: ведь такая большая часть этого широкого мира была причастна к буйству и убийству (Анна упоминает в дневнике о нарастании — на фоне отправки евреев на гибель — антисемитизма в самих Нидерландах, о котором «нам очень горько и страшно слышать»). После освобождения концлагерей груды истощенных мертвецов казались достаточным обличающим свидетельством. После войны люди поспешили переключить свою жалостливость на другое, подальше от зверств и их виновников. Эта атмосфера, эти настроения повлияли на восприятие дневника, и сам дневник, с аккуратными, но очень важными изъятиями, сделали инструментом поддержания этих настроений и атмосферы. Страх Анны можно было преобразить в надежду, ужас в отвагу, в ее молитвах отчаяния увидеть бодрость духа. И, поскольку дневник получил теперь статус документа Холокоста, восприятие самого этого катаклизма было исподволь подогнано под выражения типа «бесчеловечность человека к человеку», «затушевывание и заглаживание определенных исторических событий и их причин». «Мы не должны быть слишком жестокими к прошлому», — настаивал Франк в 1969 году. Его конкретной реакцией на события прошлого стало создание в 1957 году Фонда Анны Франк и его филиала — Международного молодежного центра, расположенного в том самом амстердамском доме, где был написан дневник, и призванного «всячески способствовать контактам между молодыми людьми разных национальностей, рас и вероисповеданий», — цель, конечно, цивилизованная и благая, но чреватая растворением в пресной жиже филантропических абстракций вполне определенной тяги к буйству и убийству, которая погубила его дочь.

Отто Франк, впрочем, лишь потворствовал преобразованию дневника из свидетельства одного рода в свидетельство другого рода — из болезненно разоблачительного в частично скрывающее. Если Анна Франк стала тем, что мы сегодня называем «иконой», то причина — пьеса по ее дневнику, удостоенная Пулитцеровской премии, быстро ставшая популярной во всем мире и сотворившая легенду, которой поверило даже новейшее поколение. Инсценировку, авторами которой были Альберт Хакетт и Фрэнсис Гудрич, чета голливудских сценаристов, впервые поставили на Бродвее в 1955 году, через десять лет после того, как отпылали печи Аушвица; изображенная в пьесе «счастливая душа», преисполненная «юмора» и «надежды», живет по сей день, причем не только в интерпретациях дневника, но и во взглядах на Холокост как таковой. Пьеса появилась на свет под знаком конфликта, и ей суждено было надолго стать источником озлобления и предметом судебных разбирательств. Юридический узел, который из-за нее завязался, в конце концов стал подобием бесконечного и многосложного дела «Джарндисы против Джарндисов» из «Холодного дома» Диккенса: «В этой тяжбе — пугале, а не тяжбе! — с течением времени все так перепуталось, что никто не может в ней ничего понять… Нет числа младенцам, что сделались участниками этой тяжбы, едва родившись на свет; нет числа юношам и девушкам, что породнились с нею, как только вступили в брак; нет числа старикам, что выпутались из нее лишь после смерти»[61]. Многие из главных участников затянувшегося спора по поводу инсценировки уже умерли, но сама проблема за минувшие десятилетия не только не сошла на нет, но обострилась еще больше. И какие бы формы она, разветвляясь, ни принимала, какие бы панорамы при ее рассмотрении ни открывались или, наоборот, ни игнорировались, центральный вопрос остается неизменным: кому принадлежит Анна Франк?

Героем этой истории — или антигероем, смутьяном (смотря какой стороне конфликта сочувствовать) стал уроженец Чикаго Меир Левин, романист социально-реалистической школы, автор таких довольно популярных книг, как «Старая компания», «Мания» и «Поселенцы». Он начинал как левый, хоть и был убежденным антисталинистом; в литературе его привлекала пролетарская тема (его роман «Граждане» посвящен сталелитейщикам), и в 1930-х годах он ездил в Испанию писать репортажи о гражданской войне. В 1945 году, прикомандированный как военный корреспондент к 4-й бронетанковой дивизии, он был в числе первых американцев, вошедших в Бухенвальд, Дахау и Берген-Бельзен. То, что он там увидел, не укладывалось в уме и было непереносимо. «В первые недели, бредя ощупью, постепенно начиная осознавать всю чудовищность истории, которую мне предстояло рассказать, — писал он, — я уже понимал, что никогда не смогу добраться до ее горчайшей сердцевины, ибо громада ужаса казалась недоступной человеческому описанию». Подлинно правдивая повесть, утверждал он, может прозвучать только из уст жертвы.

вернуться

61

Перевод М. Клягиной-Кондратьевой.