— Им нужны мы, — сказал штурман и дал сигнальщику знак приготовиться.

Мы сбавили ход, катер разок объехал вокруг нас, а затем мы увидели невооруженным глазом, как открылись крышки обоих торпедных аппаратов. Их скорострельная пушка осталась зачехленной, только два торпедных аппарата были нацелены на нас, в наш израненный, со вмятинами и шрамами, борт, и надо полагать, они взяли необходимый угол упреждения, так что никакой маневр нам не помог бы. Как они за нами следили! Они не торопились сообщить приказ, ждали, приглушив моторы, уверенные в своем превосходстве, — а может, так нам только казалось. И вот приказ передан: МХ-12 идти обратно в Зунд, на прежнюю стоянку. Мы двинулись под конвоем катера, который скромно держался чуть сзади по левому борту, но тем не менее давал почувствовать всю свою силу, на какую был способен. Со стороны могло показаться, что мы идем под охраной, имея на борту ценный груз. Пиротехник опустил бинокль и подошел к штурману.

— Нам не следовало останавливаться, Бертрам. По-моему, у них на борту даже торпед нет.

— Это по-твоему.

— А если и так... Да не стали бы они топить МХ-12. Посмотри туда.

— Ты ведь не знаешь, какой у них приказ. Я не хочу рисковать.

— Кроме того... они не имеют права. Капитуляция же подписана. Они обязаны подчиниться. По закону они должны быть на причале и ждать с белым флагом... как и мы... как все.

— Вот и скажи им.

— Ты в самом деле думаешь, что они нас прикончили бы?

— Да. Они наши соотечественники. Не забывай этого.

— Думаешь, нас ждут неприятности?

— Будет встреча. В нашем духе.

— Экипаж за тебя.

— Посмотрим.

— А что, если запросить?

— Кого?

— Их, на катере... вдруг им еще не сообщили, что все кончено. Это вполне возможно...

— Они выполняют свой долг. Или то, что считают долгом.

Датский флаг свисал над разваливающейся крепостью, флагами были украшены больница, аукционный павильон рыбаков и даже поврежденный экскаватор, у которого в результате загадочного взрыва оторвало ковшовую цепь. Когда мы по Зунду входили в порт, на нас удивленно глазели с берега. Очевидно, никто не предполагал, что МХ-12 сюда вернется, сделает, как всегда, поворот в центре акватории и пришвартуется перед зданием комендатуры. Теперь, уже в порту, командир торпедного катера поставил орудийный расчет у скорострельной пушки; они выжидали, пока мы причалим, затем плоский изящный катер развернулся и пришвартовался рядом.

Нас ждали. Едва отдали швартовы, как от стен комендатуры к тральщику направился строевым шагом взвод морской пехоты — матросские сапоги, портупеи, карабины на ремне; во главе — офицер, который выполнял данное ему поручение столь уверенно, будто отрепетировал его заранее во всех деталях. Он остановил взвод перед трапом, быстро поднялся на борт и, не глядя на нас, решительно прошел к каюте командира, что-то кратко сообщил ему через открытую дверь, после чего проследовал с ним и со старшим вахтенным офицером к трапу.

Ни с кем из нас командир не заговорил. Не взглянул на мостик, ни разу не обернулся; безучастный, углубленный в себя, он шагал к побеленному зданию и даже не поблагодарил вахтенного офицера, который открыл и придержал перед ним дверь. После того как он скрылся в здании, офицер сделал знак двум пехотинцам, и втроем они поднялись на мостик; строгие, хмурые лица.

— Вы арестованы, — сказал офицер.

И все. Ни объяснения, ни приглашающего или сожалеющего жеста, только эти два слова, которые предназначались всем нам, на мостике. Спускаясь по ступенькам, я чувствовал изнеможение, мы все держались за поручни, штурман тоже. На палубе, у трапа, собрался весь экипаж, люди неохотно расступились, давая нам проход; некоторые ободряюще кивали, хлопали нас по плечам. Говорили: «До скорого!», «Спокойно, моряки!», «И не такое пережили!»

Офицер приказал им быть готовыми к вызову.

Прежде чем мы вошли в комендатуру, я еще раз обернулся, посмотрел на наш тральщик, на катера и шаланды, где рыбаки в эту минуту, забыв о своих делах, глазели сюда, прикованные событием, которому они не находили объяснения.

В помещении, куда нас ввели, размещался архив. На полках из мореного дерева стояли толстые скоросшиватели, справочники, лежали свернутые трубкой плакаты и перевязанные пачки бланков и отчетов — часть официальной истории маленького порта. В окнах и дверях матовые стекла, через которые виднелись неясные силуэты двух часовых. Кто-то нагнулся над треснутой водопроводной раковиной и приник к струе, еще четверо последовали его примеру. Потом мы уселись — кто на столе, кто на полу; у меня заныло в висках, я прислонился к батарее и закрыл глаза. Но, несмотря на усталость, заснуть не смог, так как пиротехник беспрерывно говорил. Для всех и каждого у него находились слова, он считал своим долгом уверить всех и каждого, что это недоразумение и оно скоро выяснится, пора ставить точку.

— Чтоб мне лопнуть, если не откроется дверь и английский офицер не пригласит нас на чашку чаю, — сказал он.

Матрос-сигнальщик со страдальческим видом попросил его замолчать, но пиротехник продолжал ораторствовать, и тогда матрос крикнул:

— Заткнись, не то хуже будет!

Пиротехник недоуменно взглянул на него, подошел к двери, прислушался, а затем осторожно нажал на ручку. К его изумлению, дверь открылась; увидев часовых, он быстро овладел собой и спросил, чем тут «пахнет».

— Не дури, — сказал часовой, — давай-ка обратно, живо!

Здесь ли уже англичане, поинтересовался пиротехник, и назначен ли срок сдачи кораблей, на что часовой, не долго думая, рявкнул:

— Заткни глотку и закрой дверь!

В непривычный час внесли алюминиевый бачок и солдатские котелки. Бледный верзила в тиковой робе начал раскладывать по котелкам жаренные на сале макароны, уже остывшие. Он шмякал каждую порцию с каким-то ожесточением, спеша, лоб у него блестел от пота. Набив очередной котелок, он не протягивал его нам, а шумно ставил на стол, и я заметил, что он почувствовал облегчение, когда уходил. Пока мы ели, сменились часовые, было слышно, как они за дверью отбубнили уставные формулы. Штурман почти ничего не ел, усталым движением он предложил нам свою порцию. Казалось, его интересовало только время дня: он несколько раз поднимался и смотрел в окно на небо.

В сумерках общий разговор оживился. Каждый полагал, будто что-то знает, что-то предчувствует, высказывались предположения, догадки, говорили все вперемежку.

— А оккупации не видать и не слыхать, — раздалось в одном углу.

— Капитулировали — значит, капитулировали, тут все приказы отменяются, — сказали в другом углу.

Голоса невозмутимо чередовались:

— Узнать бы, что с нами собираются делать...

— Не могут же весь экипаж...

— Хоть растолковали бы, что и как...

— Старик, наверно, диктует протокол...

— Бунт нам нельзя приписать...

— Может, командование уже разбежалось...

— Я на боковую, толкните, если что важное...

Разговор затих; мы потягивались, зевали, прислушивались к шуму за окнами: там останавливались автомашины, раздавались торопливые шаги и скороговорка приветствий у подъезда.

Еще не стемнело, когда все обратили внимание на штурмана; он направился к полке и стал быстро перелистывать папки и формуляры, пока не нашел почти чистый лист бумаги. Вырвав его, он подошел к подоконнику и стоя начал писать, писал не отрываясь, словно все обдумал заранее. Мы не знали, что он пишет, но у всех было такое чувство, что это касается каждого из нас, и, может, именно поэтому никто не посмел нарушить тишину. Возле полотенец лежали большие надписанные конверты; штурман вытряхнул содержимое из одного, зачеркнул надпись и печатными буквами начертал на нем звание и фамилию нашего командира. Потом согнул вдвое конверт, подошел ко мне и устало присел рядом.

— Вот, — сказал он, — отдайте это командиру, когда-нибудь.

Кто-то крикнул: «Встать! Смирно!» Мы вскочили и стали навытяжку перед еще молодым седоволосым офицером, который вошел без стука. Он сделал нам знак «вольно». Некоторое время постоял в раздумье, потом не спеша двинулся от одного к другому, каждому кивал головой и предлагал сигарету из жестяной коробки, причем я заметил, что на правой руке у него не хватает трех пальцев. Он уселся на подоконник и сказал, глядя в пол: