Изменить стиль страницы

Вот уже несколько суток подряд съемок на пароходе нет по каким-то непонятным, как это часто бывает в кино, причинам. Борис Федорович часами стоит на палубе, вздыхает, смотрит на море. Море по-прежнему спокойно.

Рядом крутится все тот же окруженец, из дотошных.

— Борис Федорович, как самочувствице?

— Что?! — спрашивает Андреев, словно очнувшись.

— Я говорю, как чувствуете себя?

— A-а… Хм, как? Как свинья на цепи. Представляете, такое вольнолюбивое животное, как свинья, — и вдруг на цепи. Это, знаете ли, очень грустно.

И говорит это искренне и даже серьезно.

И голос его при этом почему-то слегка дрожит.

НАРУШЕНИЕ РАВНОВЕСИЯ. ШТОРМ.

КОВАРНЫЙ МИКА. УЧЕНИК СЕНЕКИ.

«ВСЕ ОБРАЗЫ — НЕЛЮБИМЫЕ»

И вдруг однажды все задвигалось, заскрипело, палуба качнулась и пошла ходуном. Люди шептались и трусовато смотрели туда, откуда доносился его рокочущий бас:

— Вон с корабля! Трусы и прихлебатели!!!

Потом раздавалось пение — широкое, разбойное, с шаляпинскими «профундами».

И вдруг оборвал пение.

— «Все равно против нашей Волги этот океан лужа». Что это? Какой вздор! Кто написал для меня этот текст? Мика Аптекарь? Опять Мика? Где он? Здесь, на корабле? Позовите его сюда!

Мика Аптекарь — это у Бориса Федоровича собирательный, обобщенный образ безответственного кинодраматурга, виновного во всех сценарных недостатках.

— А знает ли ваш Мика, что и я из тех самых… из волгарей? Не знает небось. Ничего, узнает!!!

Несдобровать бы, я думаю, Мике Аптекарю, окажись он в это время на пароходе. Воображение тут же нарисовало барахтающегося в морской пучине сценариста Мику.

— Мика, Мика, чертов кукиш, где твоя совесть! — гремел, как морской царь, Борис Федорович.

И вот поздней ночью слышу стук:

— Костька, открой!

Открываю. Стоит в дверях. Глаза как у ребенка, обиженные и печальные, а сам непомерно большой, раздавшийся, словно разбушевавшаяся в нем стихия расшатала, растолкала его внутренние крепления, раздвинула шпангоуты ребер, перетянула и спутала снасти… И было что-то очень трогательное, вызывающее сочувствие в его жалобных детских глазах, в его огромной незащищенной фигуре.

Большой корабль, терпящий крушение… Что с ним, почему мятется его душа?.. Почему эта клокочущая стихия угадывалась в нем еще и тогда, когда все было покойно и тихо и, казалось бы, ничто не предвещало грозы?..

Он тяжело опустился на диван и заплакал. Шумно, со всхлипами, с присвистами. Совсем как его Ерошка из «Казаков». Старый казак — сирота Ерошка.

Что мне было делать? Как утешить этот океан? И нужны ли были ему мои утешения?

Наивно попробовал свести разговор к любимым ролям, а в ответ-то и получил:

— Нет у меня любимых ролей, нет! — Откуда! Все нелюбимые!

Что это? Парадокс? А может быть, жестокое откровение?

И тогда не разгадка ли это мятущейся души?..

— Все спят, — пожаловался он, — разбежались по норкам, притаились!.. А радость-то и смысл, господа, в другом… в самораскрытии, в бесшумном и величественном парении души… в постижении пространства и времени, в постижении себя, козявки, в этом пространстве и в этом времени, и себя — человека, человека! Эх! Я часто думаю: кто я, откуда такой кипяченый?.. Наверное, от тех волжских громыхал и задир… Ох, чую я в себе, Костька, дрожжи бунтарей этих, бродят они во мне, Костька!.. И ты не смейся, я, братец ты мой, — вся Россия, вся земля наша советская, ей-ей, меня не повернешь, не своротишь, я сам кого угодно сворочу, есть еще сила, да! Я, брат, всей шкурой своей землю нашу ощущаю. Какая-нибудь дальняя деревенька, а и ей место на мне обозначено, приложишь ухо и обязательно почуешь: тикает, живет деревенька! Вот здесь, в башке моей, заводы, фабрики трудятся, на груди моей трактора стараются, пашут… Нога, скажем, — периферия, а и там какой-то заводишко-хлопотун нужное производит. Так-то вот, Костька, смекай мою аллегорию. Ты понимаешь, брат, про что я?..

Я закивал согласно.

— Врешь поди, что понимаешь! Меня, брат, все реже понимают. Вот и они, драмоделы эти, хитрованы и фарисеи, вроде Мики, хотели приручить меня, приспособить, как некое экзотическое типажное сооружение, эмблему. А ведь я не так прост, как думают некоторые. Я мыслю, черт возьми, я ученик Сенеки, да! И я докажу это!..

«Почему же — Сенеки?» — думал я смятенно, растревоженный и выбитый навалившимся на меня признанием.

— Лакировщики, клепальщики, лудильщики… Андреев не знак, не эмблема!.. Однажды во мне заговорит Сенека! И они рухнут. И Мика. Хе-хе, М-Мика!.. Я долгожитель, я дуб, мои корни — в истории земли, а кроны уходят в небо! Во мне Россия гудит' А они? Кто? Потому и страшит меня будущее, что не знаю я. кто они и надолго ли они, хитрованы и фарисеи!

И уже ко мне:

— Послушай, а ты-то сам кто такой? Чем живешь? Нужна ясность, открытость!.. Где ваши позиции? С кем вы? Эх!.. — Он махнул рукой и жалобно попросил: — Послушай, дай закурить! А?..

— У меня нет, Борис Федорович.

— Будь другом, найди!

— Где же найдешь? Все спят…

— Да найди же, найди! Я тебе приказываю! — закричал он на меня, но тут же смягчился, объяснил: — А вообще обижаться на меня не смей! На меня нельзя обижаться, слышишь?!

Стучать в каюты было неловко — я поскребся к одному знакомому, к другому. Все спали или не хотели открывать,

Я вышел на палубу. Море по-прежнему было неспокойно. Выручил меня вахтенный матрос. Он отсыпал мне несколько сигарет. Потом появился и сам Борис Федорович.

Глядя на море, заметил тоскливо:

— Что там, а? Там, за этим мраком?.. Страшно, а?.. Эх, Костька, вырежут наши с тобой сцены, вырежут и бросят к медузам. Не работаем мы с тобой на сюжет, кончено, брат! Но Мика, Мика…

ВОССТАНОВЛЕНИЕ РАВНОВЕСИЯ.

БЕРЕГ. БАЗАР. РАЧКИ.

СТИХИ ПО ЭТОМУ ПОВОДУ.

РАБЛЕЗИАНСТВО.

БЕРЕГ, ТВЕРДЬ, ЯЛТА…

Борис Федорович мирно глядит с палубы на ослепительно расфранченную Ялту. Я приглашаю его прогуляться по набережной. Он отвечает неохотно:

— В Ялту я не пойду… Я здесь одного нечаянно с крыши сбросил.

— Цел остался?

— Цел. У меня рука тяжелая, но и легкая.

Зато, придя в Одессу, отправляемся на знаменитый одесский рынок. Небо пасмурно, и на случай дождя я надеваю плащ.

— Косточка, — спрашивает меня Борис Федорович, настроенный благодушно, — зачем ты надел плащ?

— А вдруг дождь?

— А вдруг метеорит? — Так что ж, и ходить в каске?.. Хе-хе!.. Хм!.. Пет!..

И вот пестрый и живописный духовитый одесский рынок наваливается на нас. Ходить по базару, расспрашивать, пробовать — любимейшее занятие Бориса Федоровича. Он проплывает, покачиваясь меж рядов, как знатное торговое судно. Его узнают, его угощают.

«…Сквозь зазывания старух,
Сквозь шорох сельдереев,
Сквозь терпкий и укропный дух
Базаром шел Андреев…».

Ему охотно прощали шутки над товаром, в то время как другому никогда не простили бы этих шуток.

— Ваш мед, мамаша, я беру, — великодушно объявляет он одной торговке, аппетитно снимая пробу указательным пальцем. — Он мне нравится. Он очень похож на манную кашу.

— Скажи, любезный, — обращается он к одному грузину, — сколько нужно съесть лаврового листа, чтобы на голове вырос лавровый венок?

— Сколько скушаешь, дорогой, — не сморгнув отвечает обитатель гор.

Дух стоит над базаром пряный, ядреный. Проходим к рыбному ряду.

— Сколько стоит эта ехидна? — спрашивает он, тыча пальцем в висящую на крюке похожую на модную дамскую сумку камбалу.

Потом смотрит по сторонам и громко, словно его обокрали:

— Позвольте, а где же рачки? Знаменитые одесские рачки?

— Может быть, рачки? — уточняю я.