Он отложил ручку. Костин не назвал мальчика по имени. Значит, если мальчику было тринадцать тогда, когда проблема советского превосходства в танках еще не была решена, то сцена в вагоне должна приходиться на зиму 42 – 43-го. Он неплохо знает историю второй войны, но есть ли история без имени знающего ее? Он не знает, как будет по-английски «сцепщик». Он снял со стопки с бумагой второй лист:
«У мальчика никогда ничего не было отнято. Просто – отпадало, отцеплялось, как отцепилось "я". (Да, не забыть, ведь мальчик – это он, а не "я". Но и это – не знание, а то, о чем он лишь неуверенно догадывался.) Так и сейчас – мальчику фантастически повезло: от Нижнего Тагила, через Алапаевск, Ирбит и Туринск в Тавду, четырехсоткилометровый путь в офицерском вагоне вместе с капитаном Костиным. Отец говорил, что Костин написал с десяток заявлений, чтобы его отправили на фронт. Не пускают, он необходим на заводе. В дороге Костин почти ничего не ел, пил крепкий чай стакан за стаканом и водку маленькими стопочками. Три четверти хлеба съел мальчик.
Теперь они ехали назад. Состав стоял на Алапаевске-товарном. Вагон сильно тряхнуло. "Сцепили, – сказал Костин, – теперь, видимо, двинемся". В купе стал гаснуть свет. Дверь с треском отлетела в сторону. Вошли двое в белых полушубках. Один с огромной деревянной кобурой. "Парабеллум!" – восхищенно подумал мальчик. "Руки на стол! – приказал тот с парабеллумом и быстро обыскал костинские карманы. – А ты чей будешь?" Страх пронзил мальчика сразу до конца, до предела, за которым нет ничего. "Это – главного технолога сын, Теодора Рувимовича, – ответил за него Костин, – мой случайный попутчик". Они вышли. Поезд двинулся. Ему очень хотелось чая, но проводник больше не появлялся, а он побоялся идти его просить. Он допил водку, съел оставшийся хлеб и выкурил папиросу, выпавшую из рук Костина, когда пришли его брать. До города добрались к пяти утра. Он бежал со станции по обледенелой дороге, а потом, чтобы срезать путь, напрямик через пруд. Два раза падал на грязном неровном льду. Дальше опять по дороге, не останавливаясь, до завода, скорее домой. Отец только что вернулся с ночной смены. Захлебываясь горячим чаем, мальчик рассказал об остановке в ночи, людях в белых полушубках и парабеллуме. Отец сказал, что Сергей Антонович – прекрасный специалист и очень хороший человек. Ну, может, ошибку совершил какую, так ведь разберутся же… Так отпал Костин».
Он писал очень мелко, но лист кончился. Интересно все-таки, как его зовут. Нет, здесь нет того страстного интереса и жуткого страха, как в уральском поезде. Скорее, это даже не интерес, а своего рода любопытство не полностью знающего. Имя и отчество отца едва ли помогут. Долго он еще будет сидеть в этой кухне – своей? Чужой? В конце концов, багряные отблески можно увидеть и в чужом доме. А почему, например, его не интересует город, где он живет, месяц, число и год? Да потому, что он это и так знает. Сегодня, когда они встали, Мэри сказала, что Рон очень хвалил его рассказы, говорил, что еще два-три и будет прекрасный сборник. Значит, он – писатель? Но не надо торопиться с выводами, да и откуда Рону знать русский. Теперь, если зазвонит телефон, то он специально изменит свой голос, чтобы звонивший спросил, кто это… Третий лист:
«Чердачное помещение в левом крыле Русского музея. Ветхое, пережившее блокаду кресло, на нем сидит мальчик. Он высок, худ и не очень чист. Напротив него за широким низким столом – Валентин Юрьевич Ворзонко, гений, кумир и наставник будущих гениев. Ворзонко разливает водку по граненым стаканам. На газете разложены соленые огурцы, толстые ломти салтисона и буханка черного хлеба, еще теплого. "Как подвигается ваше чтение Египетской Книги Мертвых, маэстро?" Мальчик судорожно опрокидывает в глотку полстакана ледяной водки. "Что вы, Валентин Юрьевич, я еще не кончил грамматику Гардинера". – "На Гардинера я вам даю две недели. Этого за глаза довольно, чтобы выучить все корни и три-четыре сотни ключевых иероглифов. Возможно, что через две недели меня здесь не будет, или через два дня. Еще очень вам рекомендую прочесть, хоть в переводе, "Разговор человека со своей душой". Лучше, конечно, в оригинале – в Эрмитаже есть хорошая фотокопия Берлинского Папируса". Мальчик допил стакан, пососал огурец и закурил сигарету "Дукат". "Куда же, – не сочтите это нескромностью или праздным любопытством, вы собираетесь уехать через две недели или через два дня и когда рассчитываете вернуться?" – "Мне надо отсюда убраться, пока не пройдет непосредственная опасность. Позавчера арестовали моего шефа". Мальчик подумал, что ведь уже сейчас могут прийти, в любую минуту. "Но это не ваша забота. Вам следует изучить древнеегипетское учение о посмертном существовании наивнимательнейшим образом. Вы уже и так потеряли бездну времени, занимаясь разной ерундой. По-моему, у вас через три недели день рождения. На случай, если вполне предвиденные обстоятельства помешают мне вас тогда поздравить, позвольте мне сейчас выпить за ваше первое двадцатитрехлетие". Они стоя чокнулись. От водки у мальчика уменьшился страх, но очень захотелось скорее вернуться на Петроградскую сторону, к девушке, у которой он ночует».
Засыпая подле нее, он будет видеть египетские иероглифы, что пролетают через разум, жужжа как священные жуки скарабеи. Он увидит, как над сонной душой царит элегантная фигура пьяного Ворзонко. Так отпал Ворзонко. И девушка с Петроградской.
Двадцатитрехлетие мальчика легко раскрывало дату встречи с Ворзонко – начало января 1953-го, через десять лет после поездки в Тавду. Телефон. Мэри спрашивает, не позвонить ли ему доктору Робертсону. Нет, пусть уж лучше сама позвонит, если хочет. (Хорош он будет, если позвонит доктору и сообщит, что забыл, как его самого зовут!) И хватит писать, еще пол-чашки кофе – и все. Но, оказавшись на кухне, он взял четвертый лист из стопки:
«Трое за круглым низким столом. Желтая свеча под синим стеклянным колпачком. Прекрасная женщина с голыми плечами, зажигающая сигарету. Ее мужчина, согревающий стакан бренди в больших мягких ладонях. Мальчик – лысый, огромный, в тесном смокинге – вертит свою рюмку водки в длинных волосатых пальцах. "Я – не тронут, – говорит мальчик. – Мне интересно все это. Если ты меня сюда пригласил, чтобы испугать, то цель достигнута, я испугался. Ты можешь даже швырнуть мне в рожу стакан с бренди. Я уйду с разбитой рожей, и глаза еще долго будут слезиться, но это не увеличит эффекта испуга, скорее наоборот". Женщина намочила салфетку в ведерке из-под шампанского и приложила ее ко лбу мальчика. "Да Бог с тобой, успокойся, – быстро и тихо заговорила она. – Холден только предлагает тебе это место в Торонто. Чтобы ты не томился в Лондоне и не считал копейки. Я знаю, как ты любишь португальскую кухню и сказала Холдену…" – "Нет, – сказал мальчик, обращаясь к мужчине, – я просто отвалился, когда увидел себя третьим в треугольнике". – "Это неправда, – возразил Холден, – ты отвалился, передав мне свое место второго, в надежде стать третьим". Мальчик с ужасом сообразил, что Холден прав. Ему так хотелось убежать от нее, от них в благословенный, сырой лондонский вечер. Почему бы Холдену не учинить скандала или драки или просто дать ему пощечину! Но этого не будет. Все будет неинтересно. "Ты можешь сто раз отваливаться, – продолжал Холден, – но пока ты здесь, ты все равно будешь между мной и ею. Торонто решило бы все проблемы, наши и твои, ты бы быстро закончил свою книгу…" "Заботливый какой", – подумал мальчик, но вслух сказал: "Я твой Торонто в жопу ебал". И тут же поймал себя на мысли, что по-русски это звучало бы очень грубо, а на английском вроде бы вполне прилично… Холден швырнул стакан с бренди ему в переносицу, но мальчик откинулся на спинку стула и стакан попал в большую фаянсовую вазу у него за спиной. Женщина схватила Холдена за руки, а мальчик встал из-за стола и не одеваясь перешагнул порог ресторана и пропал в лабиринте улиц Южного Кенсингтона».
Неинтересно. Разве что мальчик теперь сильно постаревший, мальчик, скажем, лет через сорок после той сцены в Ленинграде. Еще один лист мог бы рассказать о нем позавчерашнем, даже вчерашнем, последнем, во всяком случае, до той ночи с багряными отблесками. Но его книга, какая книга? Ящики маленького письменного стола оказались столь же безличными, сколь его гардероб – ни одной его строки или строки о нем! Впрочем, под маленьким радиоприемником с часами он обнаружил вырванный из блокнота листик с напоминанием: