Изменить стиль страницы

Месяц в карантинном лагере был похож на год. Лихунов поднимался с истошным криком фельдфебеля, гнавшего пленных на поверку, выходил и занимал в колонне место, к которому уже привык, – между евреем-подпрапорщиком, все время мастерившим дудочки, потому что мучился отсутствием оркестра, где играл в Новогеоргиевске, и поручиком с фамилией Задрыгло, не отзывавшимся обыкновенно сразу, когда произносили его имя, – он то ли дразнил этим фельдфебеля, то ли стеснялся признаваться в том, что является владельцем такой смешной фамилии.

Потом их кормили, давая по полфунту прокисшего хлеба, выпеченного с мусором, несколько полугнилых картофелин и по куску селедки, положенной прямо на дощатый длинный стол. Запивали еду чашкой несладкого кофе, сваренного из цикория. В обед давали брюквенную или свекольную баланду и снова полугнилой картофель. Военнопленные, как это было им обещано, могли воспользоваться лагерным магазином или кантиной, но там, за исключением селедок, яблок и табака, нечего было покупать. Так они и жили в карантинном лагере, защищенные от холеры, тифа, оспы, но беззащитные перед приближающимися холодами, голодом, насекомыми, кишевшими на них, наглостью и издевательствами надсмотрщиков, тоской, бездельем и тщетностью надежд быть отправленными на родину.

Лихунову один из офицеров подарил тетрадь, толстую, обернутую в добротный коленкор. Он долго не мог решить, какое применение найти тетради, но в один из дождливых, нудных вечеров, скуки ради, решил начать вести дневник, чтобы внести в него события новогеоргиевской осады. Он уже хотел приняться за работу, но понял вовремя, что нужно будет записать все, что случилось с ним с того дня, когда он в Юрове познакомился с Машей. Нет, он не боялся когда-нибудь забыть все это, просто, возвращаясь к эпизоду встречи, он знал, что переживет случившееся с ним острее и словно вернет его себе, приблизит, заставит память оживить и Машу, и Залесского, и незаслуженно обиженного им погибшего Кривицкого.

ГЛАВА 23

В десятых числах октября совершенно неожиданно для всех младшим офицерам разрешили надеть снятые с них погоны и кокарды.

– Ну, не иначе как в Россию отправляют, на обмен! – всполошились простодушные, но в ответ получали скептический яд тех, кто был посмышленей:

– Может, и на пособьице выходное надеетесь, чтоб приятней до Петрограда ехать было? Подумайте только, в Россию они засобирались! Долго мы так не смеялись!

– Дождетесь вы обмена от этих хорьков немецких! Своих у нас в плену сгноят, а уж на-кось, выкуси отправочку домой! Все из-за подлости своей, из-за упрямства!

Скоро выяснилось – переводят в постоянный лагерь, здесь же, в Нейсе, только на другой стороне города. Офицеры засуетились, засобирались. Лихунов постарался вычистить как можно тщательнее свой китель, сапоги. Глазницу, кровоточащую по-прежнему, решил не бинтовать, а закрыть повязкой из плотной темной ткани, но ничего приличней, чем старые солдатские штаны, раздобыть не смог, вырезал из них повязку, снизу подшил чистой холстинкой, а на рану решил накладывать стерильный бинт, из тех, что Маша припасла.

Через день военнопленные оставили владение капитана Динтера, провожавшего их напутственной речью, так и не сняв своих ярко-желтых перчаток. И лагерь опустел, чтобы завтра принять новую партию пленных, нуждающихся в избавлении от насекомых и прививках холеры, тифа и чумы.

В постоянном лагере Нейсе в это время жили семьсот русских офицеров, около сорока французов и человек пятнадцать англичан. Те, кто попали сюда из временных карантинных лагерей, поражались чистоте на улочках, образованных рядами дощатых бараков, дорожкам, посыпанным песком, аккуратным маленьким цветничкам и деревьям, торчащим кое-где. Все офицеры размещались в восемнадцати бараках, двухэтажных, имевших по четыре комнаты на каждом этаже. Комната на десять человек, у каждого офицера своя кровать и табурет, у капитанов и чинов более высоких – стулья. На всех – два стола, два шкафа, два глиняных кувшина для воды, два таза для умывания и мытья посуды. Освещались комнаты до десяти вечера электричеством, а убирались нижним чином из военнопленных, прислуживавших и офицерам.

Но Лихунов, подходя к назначенному для его проживания бараку номер пять, обо всем этом еще не знал, но уже успел подивиться и песочку на дорожках, и клумбам с уже увядшими ноготками. Заметил и высокий забор, обвитый поверху колючей проволокой, и вышки с караульными, что стояли по углам огромного квадрата концентрационного лагеря. Немецкие солдаты с винтовками за плечами попарно прохаживались между бараками, где-то лаяли собаки, нетерпеливо и грозно.

Собираясь войти в барак, Лихунов чуть было не столкнулся с выходящим из его дверей офицером, седоватым, простоватым служаком. «Васильев!» – вспыхнуло в сознании Лихунова, и в памяти тут же встала сцена у вокзального здания в Юрове, его перекошенный рот и валившийся на свой вещмешок австриец. Васильев, казалось, тоже узнал Лихунова, хотя он сильно изменился в госпитале и в лагере. Слышно было, как штабс-капитан сделал несколько шагов, но остановился, словно желая убедиться, действительно ли он встретил здесь бывшего дивизионного товарища. Лихунов обернулся – на него и впрямь смотрел тот самый человек, что лазал с ним в склеп костела, а после, на реке, упрекал в холодности, с которой он разглядывал ограбленную усыпальницу.

– Лихунов… господин капитан…- забормотал смущенный Васильев, – да какими судьбами… право…

Лихунов видел, что пожилой штабс не просто смущен, но даже сильно взволнован встречей; помня между тем, что Васильев может быть сердит на него за арест, который повлек за собой следствие, сказал как можно дружелюбней:

– Да теми же судьбами, что и вы, Терентий Иваныч. – И добавил с улыбкой: – Ведь всю крепость-то арестовали немцы.

– Верно, верно, – отчего-то потупился Васильев, – просто… я вас лично в живых уже не чаял увидеть. Рассказывали мне, что вся ваша батарея, кроме двух-трех канониров, погибла под «Царским даром».

Лихунова обожгли слова Васильева. В госпитале он так и не сумел узнать, чем закончился для его артиллеристов бой у форта номер пятнадцать. Но тут же он унял свое волнение – все произошло именно так, как должно было произойти на этой войне.

– Как видите, и мне повезло, – улыбнулся Лихунов опять, – жив остался, хотя командир батареи из меня теперь плохой получится, – и он показал на свою повязку. – Глаза начисто лишился, да и второй неважно видит.

– Да-а-а, – понимающе кивнул головой Васильев и замолчал.

Лихунов чувствовал, что штабс-капитан что-то хочет ему сказать, его сильно тревожит какая-то невысказанная просьба или претензия. Васильев, вместо того чтобы говорить, полез в карман кителя и зачем-то стал перебирать в нем мелкие предметы – монетки, ключики – которые тихо позвякивали.

«Сейчас он заговорит со мной об аресте, станет обвинять меня», – решил Лихунов и, опережая пожилого штабса, спросил:

– А вам под Новогеоргиевском во время осады где воевать пришлось?

И Лихунову тут же показалось, что он задал какой-то совершенно непристойный вопрос, потому что Васильев сморщился, как от сильной боли, и еще громче зазвенел монетками в кармане.

– Знаете… Константин Николаевич… а я ведь и вовсе в обороне не участвовал…

– Как так? – спросил Лихунов, понимая, что спрашивает напрасно – все и так было ясно.

– А вот так-с, – снова потупился Васильев, – в тюрьме просидел, не выпустили. Там у них Акантов, следователь был, так вот у него теория была – отечество-де защищать только одни достойные и непорочные могут, а я… в недостойных по вашей милости оказался.

Лихунову впервые стало стыдно своего формального, ненужного поступка.

«В самом деле, зачем я арестовал тогда Васильева? Австриец отравил Залесского, и ослу понятно, я же в канун сражения помогаю идиоту Акантову лишить нашу армию отличных офицеров, место которых со своей батареей, а не в кутузке. Разве не поступил я как обыкновенный предатель? Мне ли жалеть отра-вителя-австрийца, мне, не пожалевшему шпиона-поляка?»