Изменить стиль страницы

Бабушка на всю жизнь сохранила определенную дистанцию по отношению к поездам, машинам, автобусам, до конца им не доверяла, но в то же время в некоторых ситуациях пыталась эти средства передвижения освоить, чтобы они были как лошадь, запряженная в телегу, — послушными и терпеливыми. Когда мы выбирались к Вантулам в Гое, ей никогда не удавалось быть готовой вовремя. Даже редкие и короткие путешествия, даже эпизодические, всего на несколько часов, выходы из дома давались ей тяжело, она, сама того не осознавая, тянула время, и становилось ясно, что автобус уйдет. «Беги, — кричала она в отчаянии деду, — беги и скажи, чтобы минутку подождали». И дед молча, подавляя в себе ярость, сколько было сил в ногах гнал на автовокзал и уже запускающего двигатель водителя вежливо, но решительно, на изысканном польском языке (он не говорил на диалекте) упрашивал, чтобы тот был так любезен, еще одну маленькую минуточку, дословно секундочку, супруга вот-вот подойдет, дела не терпящие отлагательства, в буквальном смысле нож у горла, чрезвычайно срочный выезд. И водитель всегда выключал двигатель, и наступала тишина, и все знакомые и незнакомые пассажиры ждали, пока парадно одетая, неизменно в черном, пани Чижова не появится на вокзале, а затем в дверях автобуса. И мы ехали до Устроня, и шли по меже до Гои, и добирались до Гои. Все еще были живы. Из фарфоровой вазы пускал пар бульон с макаронами, кто-то мне показывал на титульном листе подпись Болеслава Пруса. Запах яблок. Запах старых книг. Епископ рассказывал о путешествиях по свету.

Сейчас, когда я смотрю на озеро, на Женевский фонтан или на цветочные часы, мне кажется, что я смотрю на негативы присылавшихся им открыток с видами. Да какие там «открытки с видами»! Это были возвышенные свидетельства самого смелого воображения, образы из другого мира, яркие вспышки огней над садами, окаменевшие океаны, озера, густые, словно оливковое масло. Почтовые открытки с видами, бесконечно более совершенные, чем сами виды, представшие перед моими глазами через сорок лет.

Я вижу подъемники и Альпы над крышами Женевы, душно, в комнате гудит кондиционер. Моя бабушка Мария Чижова, по отцу Хмель, не любила путешествовать. Она не была в Варшаве и не видела моря. Бывала за границей, потому что сами границы, то чешская, то немецкая, то австрийская, в этом столетии то и дело переходили через порог дома или располагались прямо перед ним. Моя бабушка Чижова читала Библию и Географический атлас. Прилежно разглядывала виды чужих городов на открытках, которые Анджей Вантула присылал со всего света.

Я поднимаю трубку, набираю код и выстукиваю тот старый номер: 27–56. Я должен ей сказать, что я здесь. Я должен ей сказать, что я видел все, что было на почтовых открытках: часы, фонтан и Стену Реформаторов. Я должен дать ей знак.

Филарецкая улица

Я летописец жары, я повествователь зноя, я рыба, плывущая по желтому океану пекла. Ничто так не проясняет ум, как нехватка воздуха, одеревенение тела, песочный воздух. (Известковый город духоты над крышами Кракова.) Я пишу «Историю жары», монографию зноя, главу о Москве, на которую за семь месяцев не упало ни капли дождя, главу о пожаре в Сан-Франциско (образ пожара всех остальных метрополий), главу о преступлениях, совершенных ровно в поддень (час Антихриста). Я штудирую толстые тома «Истории метеорологии», перелистываю влажные страницы «Протоколов прогнозистов погоды» девятнадцатого века. В Ягеллонской Библиотеке, в главном читальном зале, я записываю на карточки примеры влияния высокой температуры на человечество. Зной и война. Зной и изобразительное искусство. Зной и обычаи. Онтология и эпистемология зноя. Знойные сезоны и тоталитарные системы. С пристрастием анализирую тонкую связь между созвездием Пса и бикини. Даю ответ на вопрос, каково влияние купального костюма на познание, и ввожу категорию «пляжный текст».

В жаркую пору человек, как правило, сбрасывает с себя облачение и благодаря этому приближается к природе, ergo отдаляется от культуры. Ведь в плавках невозможно даже подойти к стеллажу, на котором стоят классики философии. Оправданный сорока градусами в тени отход от культуры позволяет в такое время обращаться исключительно к текстам, в некотором роде схожим с наготой, к текстам, которые формально являются произведениями культуры, но по существу принадлежат миру природы (интимные дневники, женские журналы, архетипические любовные романы). Можно, конечно же, взять с собой в бассейн «Мир как воля и представление», но этот жест выдавал бы склонность к извращению отнюдь не интеллектуальному, а весьма тривиальному (Артур Шопенгауэр смазывает плечи маслом какао).

Началом моей жары или жарой моего начала стал зной погруженной в вечную полутьму улицы Филарецкой. Первые шесть, а может, восемь лет моей жизни зноя не было. В пятидесятые годы шли дожди и снега, над Вислой скользили холодные глади небес, а зноя не было вовсе. Не то, что он был, да я не запомнил, и не то, что он был, да я не заметил, — его не было на самом деле, я хорошо помню, хорошо помню круглогодичную карпатскую изморось, вообще все из тех времен помню. Помню газетную фотографию лежащего в открытом гробу Болеслава Берута[49], помню смерть Сталина, помню серые стены родильной палаты, у меня филогенетическая память, помню, о чем думал мой дед, когда шел на войну. Помню: в моем раннем детстве зноя не было.

И только поездка в Краков стала путешествием в центр тропиков. Пассажирский поезд, стоящий на перроне в Висле, был наполнен чужим, дорожным воздухом. Мы сидели в купе, ждали отъезда, но нас уже захватывали призраки неизвестных городов за окном (Чеховице, Хыбье, Хжанув), еще пахло духами таинственной дачницы, пыль поднималась с обитых предвоенным плюшем кресел первого класса. Потом было так, как должно быть во время плавания к экватору: все жарче и все темнее, огни на далеких берегах, голоса сирен, грохот колес, волна, бьющая о высокую стену, пойма рельсов, Забежув, Мыдльники, Мыдльники-Вапенник, Краков Глувны.

Воздух, густой как рыбий жир, такси, проезжающее вдоль кирпичных стен, рассказ таксиста о непрекращающемся целый день пекле (первое услышанное повествование о зное), гул остывающего города, полутьма улицы Филарецкой. Отец снимал комнату у пани Липцовой, вдовы довоенного офицера. Краков, улица Филарецкая 10, квартира 1, первый этаж, первая дверь направо. Диван, полки с книгами, большая карта Польши на стене, застекленные шкафы, килим, обеденный стол и большой рабочий стол с безумным количеством невиданных предметов в ящиках (логарифмические линейки, магниты, карандаши, механизмы довоенных часов, металлические перья, печати, перочинные ножики, транспортиры, наборы циркулей, образцы минералов, миниатюрные шахтерские лампочки, довоенное перо «Пеликан»).

«Довоенность» была принципом Филарецкой улицы, здесь царил вековечный довоенный зной. Довоенной была арка под номером 10, довоенными были синие плитки на стенах в сенях, довоенным был обитый жестью стол в кухне у пани Липцовой, довоенными были ее перелицованные пальто, довоенными были ее ботинки со шнуровкой, довоенными были ее чашки и столовые приборы. Не без внутреннего сопротивления принимаю я факт, что для тех жителей Филарецкой улицы воспоминания о довоенных временах были такими же яркими, как мои воспоминания о закате ПНР. Двадцать лет назад был знойный август тысяча девятьсот тридцать девятого. Двадцать лет назад сахар был по карточкам. Политбюро беспрерывно заседало по вопросу неритмичных поставок, за свинцовыми стеклами Дома Партии менялись времена года. Потом (более тридцати, сорока, тысячу лет назад), когда я уже ходил в Кракове в школу, долгое время во мне воспитывали благодарность к Красной армии, гениальный маневр которой спас Краков, спас Марьяцкий Костел, спас квартиру пани Липцовой, ее столовый сервиз и вечное перо отца. Прививка доктрины благодарности была достаточно успешной, и до сегодняшнего дня у меня сохранилось какое-то зловещее восхищение боевой парадоксальностью красноармейцев, которые грабили дома, насиловали женщин, но памятники старины всемирного значения оставили нетронутыми. В общем, русские прошли по городу, точно предвестники нейтронного оружия, уцелела архитектура, уцелела Филарецкая улица, уцелела площадь На Ставах и футбольное поле «Краковии». Ведь Филарецкая улица с одной стороны выходит на довоенную площадь На Ставах, с другой стороны на довоенное поле «Краковии». Отец каждое утро на площади На Ставах покупал газеты в довоенной будке пана Казика. Пан Казик выглядывал из миниатюрного окошечка, его асимметричное лицо искривлялось в невероятной ярости, а рука, которой он подавал отцу газету, апоплексически тряслась.

вернуться

49

Болеслав Берут (1892–1956) — в 1954–1956 гг. Первый секретарь ЦК ПОРП.