Изменить стиль страницы

В просторной комнате, служившей в обычное время красным уголком и комнатой для ожидания, а в торжественные дни агитпунктом и залом для заседаний, было тесновато и душно; занятыми оказались все скамьи и стулья. Пустовали пока только принесенные из кабинета Муули потертые кожаные кресла, предназначенные для состава суда.

Было еще одно место на короткой, грубо соструганной скамье, на которую никто не садился. Именно на эту скамью милиционер Арнольд Луйк и указал выразительно Михкелю Коору, и тот покорно сел. Арнольд Луйк со своей жилистой шеей и длинными загорелыми руками, вылезающими из коротких рукавов, похожий на крестьянина, переодетого милиционером, встал за его скамьей и деловито насупился. В зале слышался приглушенный говор, — из уважения к суду разговаривали вполголоса, а курить выходили в коридор.

Хотя время только что перевалило за полдень, но в зале было уже немного сумеречно, — за окнами стоял дождливый бесснежный месяц ноябрь — самое темное время года.

Михкель Коор ясно различал только первые ряды, задние в его глазах сливались во что-то единоликое и многоглазое — насторожившееся и враждебное. Зато в первых рядах он ясно разглядел широкие плечи Йоханнеса Вао и длинное лицо Мейстерсона с внимательно посверкивающими очками в стальной оправе на шмыгающем от вечного насморка красном крохотном носу.

Разглядев их, Михкель Коор уселся поудобнее, некое подобие странной усмешки тронуло его худые обтянутые скулы и, глядя в упор на Вао и Мейстерсона, он кивнул им головой; вроде как бы через все головы кивнул — назло этому переодетому Арнольду Луйку…

Вао, который сейчас не мог бы отдать ясного отчета в своих мыслях, рассеянно слушал разговоры вокруг и смотрел на костяное лицо Коора, обросшее жесткой неопрятной щетиной. Захваченный врасплох приветствием Коора, он тоже кивнул, но кивнул как-то странно, не то муху стряхнул со лба, не то поздоровался, и сразу же искоса посмотрел по сторонам — заметили ли?

Мейстерсон же не кивнул головой, только носом шмыгнул посильнее. Честно говоря, он, как и Вао, не питал к Коору зла и даже не совсем ясно понимал, за что ж того посадили на скамью подсудимых, — ведь не украл же он и никого не ограбил, — только что свой собственный хлеб зарыл… Ведь этак можно его, Мейстерсона, и Вао посадить на эту скамью: как-никак, они относятся к тому десятку средних, что всегда тянулись за такими тузами в Коорди, как Курвесты и Кооры… Но Мейстерсон чутко прислушивался к гомону за своей спиной; голоса, выделявшиеся в нем, как он понимал, явно были настроены против Коора. Громче других слышались рассуждения Тааксалу: «…уж если Коору сегодня отвечать, так он бы мог заодно отчитаться в тех трех мешках ржи, что он мне не заплатил… Но если Коору за все свои долги отвечать, так у него волос не только на голове нехватит, а и на шкуре, хоть она и волчья…»

Пожалуй, разглагольствования Тааксалу точнее всего выражали сейчас общее настроение массы, а так как общее настроение — сила покоряющая и стихийная, то и Мейстерсон не мог не поддаться ему. И поэтому он не принял привета Коора, решив выждать, пока сам ясно не разберется во всем деле.

Кто-то позвонил в колокольчик. Все нестройно поднялись. Из боковых дверей вышли судья и народные заседатели.

Женщину-судью из уездного города знали все в зале. Это была Мария Каск — сама батрачка в прошлом — маленькая, худощавая женщина с серыми глазами; во время Отечественной войны она с винтовкой в руке вместе с бойцами истребительного батальона сражалась против немцев. Ее остроумие вошло в поговорку, многие меткие слова ее передавались из уст в уста по уезду.

Увидев уездного прокурора, моложавого белокурого человека с двумя орденами на груди военной гимнастерки, Пауль одобрительно кивнул головой. Он хорошо знал товарища прокурора, бывшего однополчанина. Трудно будет сегодня Коору вывернуться…

Суд мог начаться.

После соблюдения всех обычных и необходимых формальностей и удаления свидетелей судья негромким голосом принялась читать обвинительное заключение.

В зале стало тихо. Отпихнув кого-то слева локтем, Йоханнес Вао подался вперед и весь превратился в слух. Многого изложенного в длинных и сложно построенных фразах он не понял. То, что он понял, заключалось в следующем: некто Михкель Коор, крестьянин деревни Коорди, — Вао его знал давно и хорошо, — обвинялся в саботаже государственных хлебопоставок. За Коором числился еще долг за госпоставки с прошлого года. И за текущий год он свои обязательства не выполнил, мотивируя тем, что хлеб не уродился. Всего долга у Коора перед государством около трех тонн. В то же время, как выяснилось, в саду, в яме, у него было зарыто более одиннадцати тонн зерна.

Одиннадцать тонн!.. Вао укоризненно покачал головой. Ну что ж, одно можно сказать, — Коор сам себя посадил на эту скамью: из одиннадцати тонн три-то можно было отдать государству… Эх, можно бы было, не подумал зять…

Судья закончила чтение и, обращаясь к Коору, спросила: признает ли он правильность обвинения в злостном невыполнении им повинности перед государством.

Коор, сжимая в руках смятую шляпу и тупо глядя перед собой, каким-то плоским деревянным голосом сказал:

— Виновным ни в чем не признаю.

После краткого совещания суд, по ходатайству прокурора, решил перейти к допросу обвиняемого. Поднялся прокурор.

— Скажите, вот тот хлеб в яме, на что же вы хотели его употребить, для чего хранили?

Коор, подумав, вяло пожал плечами:

— Для собственного потребления…

— Для собственного? Позвольте… Одиннадцать тонн до нового урожая, это выходит по тонне на месяц, значит… тридцать с лишним килограммов хлеба на день? Вас ведь двое?

— Двое… Ну, и скоту…

— Ну хорошо, — три коровы, свиньи… Десять килограммов хватит им в день?

— Конечно, хватит, — сказал чей-то голос в зале, и Михкель сквозь зубы пробормотал:

— Пожалуй, что хватит…

— А остальной хлеб на что же берегли?

Коор молчал.

— Хлеб-то в цене нынче, — тихо, но внятно сказал чей-то гулкий голос в зале, и хотя Коор не смотрел в ту сторону, но голос Тааксалу он узнал бы из тысяч.

— А сколько же вы сдали по госпоставкам? — продолжал прокурор.

Коор затравленно посмотрел на него и пробормотал:

— Не помню, на квитанции сказано.

— Ну, а все же… Килограммов сто, больше?

— Сто восемьдесят…

В зале послышался хохот. И сквозь него прорвался въедливый голос однокоровницы — тетушки Тильде:

— Да я сверх нормы больше сдала!

И хохот усилился. Не удержался даже Йоханнес Вао, осклабился и покачал головой: ох, уж в очень грязную лужу на глазах у всех садился зять. Позор, позор!..

Судья предостерегающе подняла руку, смех смолк.

— Еще один вопрос, — сухо сказал прокурор. — А вот гражданка Роози Рист, кем она вам приходится?

— Соседка, — подумав, ответил Коор. — У нее свое хозяйство.

— Вы что же, из добрососедских соображений постарались выделить ей из своих земель часть, что похуже, и семена обещали одолжить?

— Ну… как сказать… работала у меня когда-то раньше.

— Когда-то? А может быть, продолжала работать до последнего времени?

— Нет, — отрывисто сказал Коор.

Шея Йоханнеса Вао медленно наливалась кровью. Хотя сейчас всем, занятым поединком между прокурором и Коором, не было дела до Вао, ему все же казалось, что дело зацепило и его. Да и как не зацепило, — ведь принимал же он усердное участие в образовании нового шаткого хозяйства Роози. Может ли сказать Йоханнес Вао, что он совсем не догадывался о намерениях Коора? Эх, зять, зять!.. Подобно злому коню с оскаленной мордой, летел он над краем опасного обрыва, а он, Вао, как мешок, как благодушный баран, которого, связанного по ногам, везут на базар, мотался за ним в телеге, не видя и не чувствуя, что летит над краем гибели. Вао сцепил руки на коленях и перестал смотреть на Коора. Он уже испытывал злобу против Михкеля, словно бы тот обманул его в каких-то ожиданиях. В каких? На этот вопрос не так легко было ответить.