Изменить стиль страницы

— В будущем году! — Херст весело хлопнул рукой по столу. — Ну кто скажет, что это не моя страна? Я заставил вас, именно вас действовать против себе подобных. В связи с разоблачениями, которые я сделал в этом году, вы что-то предпримете в следующем. Вы никого не ведете за собой. Вы идете за мной, Рузвельт. — Херст встал, но Рузвельт, не давая себя переиграть, стремительным прыжком пружинной игрушки принял перпендикулярное положение, так что технически президент встал первым, заканчивая аудиенцию, как того требовал протокол.

У двери Херст первым коснулся дверной ручки.

— Пока вы в относительной безопасности.

— Я все думаю, — сказал Рузвельт мягко, — а вы?

— Это же мое сочинение, не так ли? Эта страна. Автор всегда в безопасности. А вот его персонажам надо быть начеку. Бывают, конечно, сюрпризы. Вот один. Когда вы останетесь без работы и вам нужны будут деньги, чтобы кормить семью, я найму вас писать для меня, как это делает Брайан. Я заплачу вам, сколько скажете.

Рузвельт блеснул ослепительнейшей из своих улыбок.

— Возможно я лицемер, мистер Херст, но я не подлец.

— Я знаю, — сказал Херст с напускной грустью. — Ведь это я вас выдумал.

— Мистер Херст, — сказал президент, — меня выдумала история, а не вы.

— Если вы хотите услышать нечто возвышенное, то в данное время и в данном месте я являюсь историей или по крайней мере ее летописцем.

— История приходит намного позже нас. Тогда и будет решено, соответствовали мы своему месту или нет, и будет вынесен приговор нашему величию или его отсутствию.

— Истинная история, — сказал Херст с улыбкой, которую на сей раз можно было назвать почти чарующей, — это сплошная выдумка. Я думал, что это знаете даже вы.

С этими словами Херст удалился, оставив президента одного в комнате заседаний кабинета с ее громадным столом, кожаными креслами и портретом Линкольна во весь рост, смотрящего куда-то вдаль, за пределы видимости, недоступные простому наблюдателю, как всегда пребывающему в растерянности.

От автора

Хотя исторические персонажи «Империи» основаны на общепризнанных фактах, я изменил время гибели Дела Хэя с полуночи на полдень. Последняя встреча Теодора Рузвельта и Уильяма Рэндолфа Херста действительно имела место в контексте истории с письмами Арчболда, но никто не знает, что было ими сказано. Мне хочется думать, что мой диалог воссоздает хотя бы то, что они думали друг о друге.

Гор Видал 18 марта 1987 года.

Сага о Золотом веке

(Авторское послесловие)

Мэри Маккарти некогда составила знаменитый список того, чего не должно быть в «серьезной» прозе; начинался он, кажется, с заката и заканчивался заседанием кабинета министров, где обсуждаются вопросы реальной политики. Значение имеют только брачные проблемы людей, принадлежащих к среднему классу, и неважно, происходит ли действие в пылком Балтиморе или кипящем страстями Торонто. Для тех, кому это скучно, остается литературная теория, с помощью которой даже Балтимор может быть разобран на составные части, и из этих первоэлементов и разбросанных в беспорядке слов можно попытаться собрать нечто, отвечающее модной в данный момент литературной теории.

Как вы догадались, я подступаюсь к своему жанру, потому что я всегда полагал, что история (вслед за чистым вымыслом — «Путешествиями Гулливера» или «Алисой в стране чудес») является единственной общеинтересной темой повествования; благодаря своим мифологическим корням она больше говорит о нас самих как — будем выражаться по-научному — генетических образованиях, чем любое зеркало, стоящее на тротуаре, с помощью которого можно видеть, как мы переходим на другую сторону улицы, подобно цыплятам из известного рассказа. Мысль о том, чтобы вставить историю в литературу или литературу в историю стала немодной со времен хотя бы Толстого. Нас стараются убедить, что в результате не получается ни литературы, ни истории. А вот рассказ о разводе автора с женой прошлым летом большинство считает истинным содержанием высокой — точнее, серьезной — прозы, общим человеческим опытом. Но ведь многим из нас тошно читать отчет некоего Брайана о том, как и почему он оставил Дорис вскоре после того как на его университетский семинар по структурализму записалась приехавшая по обмену студентка Соня. Но даже и эта унылая проза по сути своей историческая, потому что говорит о том, что имело место в действительности в недавнее время. И в самом деле, привнесение романа в историю вещь весьма обычная. Вторая мировая война это история, и десятки тысяч романов вплетены в ткань этой очень реальной войны. Если забыть на минутку теоретиков литературы, можно сказать, что практически не бывает текстов, существующих вне контекста.

Если говорить об американской истории, то мне выпала занятная участь вырасти в политической семье в столице страны, и я знал лично или через какие-то интересные связи (наша республика не намного старше меня, если к моему возрасту прибавить годы моего деда), какая политика привела ко Второй мировой войне, или даже, хотя для этого мне потребовалось стать историком, что стояло за нашим отделением от Англии. Я всегда знал, что рано или поздно использую этот материал. Но как?

В 1966 году я решил написать роман о том, как взрослеет молодой человек в Вашингтоне в годы великой депрессии, Нового курса, мировой войны и несчастной войны в Корее. От ранних триумфов Франклина Рузвельта до молодого сенатора, чем-то похожего на моего друга Дж. Ф. Кеннеди, от мировой империи 1945–1950 годов до государства национальной безопасности начала пятидесятых. Я использовал реальных персонажей, например, Рузвельта, но я не пытался проникнуть в его мысли: он дан в восприятии только вымышленных героев, действующих в контексте реальных событий. «Вашингтон, округ Колумбия» оказался довольно популярным романом, особенно на Капитолийском холме. Правда, один английский критик, не поверивший в мягкую доуотергейтскую коррупцию, о которой я рассказал, назвал меня «американским Светонием»; это мне не понравилось, потому что я не выдумал, а описал мир наших властителей. Зато американский рецензент посчитал, что роман больше смахивает на голливудский боевик, чем на серьезную прозу. Он уже тогда знал, что в серьезных романах нет места закатам солнца и заседаниям кабинета, что у серьезных людей не бывает дворецких и шоферов, а с президентами они не то что не ссорятся, но даже не бывают знакомы.

Часть столь милого сердцу фольклора моей родной страны состоит в том, что у нас нет классовой системы; это значит, что любое упоминание о ней романистом вызывает яростный, часто иррациональный гнев. Все-таки нашим учителям платят, чтобы они внушали нам, что мы — истинная демократия (не республика и уж, конечно, не олигархия), и в ряды нашей меритократии нетрудно пробиться, надо лишь хорошо готовить уроки.

Попытка отнюдь не в начале моей писательской карьеры сочинить «автобиографический» роман породила больше вопросов, чем дала ответов. Я никогда раньше не писал о себе, а история всегда отвлекала меня от воспитания чувств или чего-то еще. Уже в школе я понимал: если судить по тому, что мне довелось знать лично, история не только плохо преподается, но и серьезно искажается.

Почему бы не написать «истинную» историю, а потом, ради дополнительных точек зрения, вплести в нее вымышленных персонажей? В конце концов таков был главный поток западной литературы от Эсхила до Данте, Шекспира и Толстого и массы других повествователей от Скотта до Флобера.

Когда Бисмарк решил дать образование низшим классам, чтобы они могли обращаться со сложными машинами и оружием, интеллектуалы сразу поняли, с каким риском это связано. Если они научатся читать, не появятся ли у них всякие идеи? Неправильные идеи? Споры об образовании продолжались не одно поколение, в них включились все — от Милля до преподобного Мальтуса. Так или иначе, они научились читать. Что же они должны читать? Происходящее во дворцах — запретная тема, не должно быть и заседаний кабинета министров; с другой стороны, закаты очень красивы, а потому красивое и доброе и стало Серьезным романом, каким мы его знаем — поучительными историями, призванными научить низшие классы знать свое место, быть послушными работниками и радостными потребителями.