Изменить стиль страницы

Одоевский, так же как и Глинка, готов проводить время с капитанами и поручиками, и даже с подпоручиками, лишь бы они смыслили в музыке. А на днях в гостиной Софьи Петровны появился совсем странный субъект: крохотного роста, в голубом сюртуке с красным жилетом. Вдобавок этот субъект, отрекомендовавшийся хозяйке дома Александром Сергеевичем Даргомыжским, говорил необыкновенно высоким голосом. Но стоило ему сесть за рояль, и надо было видеть, с каким азартом заговорили о нем Глинка с Одоевским: нашли, мол, чудо-фортепианиста!

Словом, не прошло еще и месяца с приезда Глинки, а голубой сюртук с красным жилетом стал постоянным украшением салона Софьи Петровны. И князь, единственный князь, запросто приезжавший к Глинке, оказался не только музыкантом, но и писателем.

Едва в гостиной стихала музыка, Одоевский снова губил свое княжеское достоинство в глазах Софьи Петровны. Вместо того чтобы начать приличный в салоне разговор, он вытаскивал журнал или газету.

– Ты читал? – спрашивал он у Глинки. В руках его был небольшой газетный листок, а на княжеском лице какая-то растерянность и недоумение.

Еще бы Глинке не читать! Московская газета «Молва» приобрела в Петербурге громкую известность. Ее требовали у книгопродавцев и в кофейнях. Номерами никому раньше не известной «Молвы» ссужали в великое одолжение. Содержатели петербургских кофеен, которые предусмотрительно обзавелись «Молвой» с начала года, собирали обильную жатву. Журналисты, университетские студенты, чиновники из молодых в один голос требовали «Молву». Ее листали до дыр, спорили до хрипоты, а потом спрашивали встречного и поперечного: «Читали ли вы, сударь, московскую «Молву»?» Наиболее горячие головы даже прибавляли многозначительно: «Вот оно! Начинается пробуждение!»

Глинке не было нужды ни ссужаться «Молвой», ни искать ее по кофейням. Николай Александрович Мельгунов аккуратно присылал ему газету с того номера, в котором начали печатать нашумевшую статью «Литературные мечтания».

Имя автора памятно Глинке по московским разговорам. Раньше был Виссарион Белинский скромным переводчиком итальянских писем Берлиоза. Теперь, подобно набатному колоколу, звучит со страниц «Молвы» его голос:

«…Подломились ходульки наших литературных атлетов, рухнули соломенные подмостки, на которые, бывало, карабкалась золотая посредственность».

«Знаете ли, – продолжает автор «Литературных мечтаний», – что наиболее вредило, вредит и, как кажется, еще долго будет вредить распространению на Руси основательных понятий о литературе и усовершенствований вкуса? Литературное идолопоклонство».

Автор статьи, начав борьбу с литературным идолопоклонством, не щадит ни единого мнимого авторитета. И в каждом номере напечатаны многообещающие слова: «Продолжение будет». Удивительно ли, что «Молву» читают нарасхват? О литературе теперь спорят и те, кто никогда ею не интересовался.

Даже Мари, зайдя в комнату Глинки, с любопытством смотрит на аккуратно сложенные номера «Молвы».

– Читайте, читайте, Мари! – с горячностью говорит Глинка. – Или, хотите, будем читать вместе?

Мари развертывает статью и начинает читать, водя пальчиком по строке:

– «…Мы спали, и видели себя Крезами, а проснулись Ирами». – Она с недоумением поднимает глаза на Глинку. – Какие непонятные слова!..

– Я все вам объясню, Мари. Это из древних преданий…

Девушка снова заглядывает в газету.

– «Мы так гордились настоящим, так лелеяли себя будущим и, гордые нашей действительностью, а еще более сладостными надеждами, твердо были уверены, что имеем своих… – Мари чуть-чуть запинается, – своих Байронов, Шекспиров, Шиллеров, Вальтер Скоттов».

– Надеюсь, здесь вам все понятно, Мари?

Мари конфузится. Ей смутно представляется, что речь в газете идет о чем-то таком, о чем, может быть, и не следует знать порядочной девице.

В этот час Марья Петровна сделала признание, вероятно самое знаменательное за всю свою жизнь.

– Мишель, – сказала она, поборов смущение, – ведь я ничего, просто ничегошеньки не знаю.

Она сидела у стола, низко опустив головку…

– Вы рассказываете о каком-то Моцарте, вы слушаете какие-то симфонии, – в голосе ее послышались слезы, – а меня никогда ничему не учили… Если бы вы только знали, как бедно мы живем!

Эффект от признания получился совершенный. Никакая сцена на театре не могла бы так потрясти: юная красавица снизошла с пьедестала и раскрыла перед чутким другом прекрасное, страдающее сердце. Глинка побледнел и впервые взял ее похолодевшие ручки в свои.

– Говорите, Мари, и помните: как бы ни была печальна ваша повесть…

– Но разве вы не знаете, как мы перебиваемся с мамашей? А мне так тяжело притворяться… – Она улыбается ему сквозь слезы. – У нас на Песках нет малахитовых колонн.

Слово за словом перед Глинкой развернулась нехитрая летопись ее жизни. Уже не он, а она ведет его в неведомый мир: петербургская окраина, жалкая квартира во дворе, унизительная бедность и оскорбительные шутки подгулявших жильцов…

– Мог ли я предполагать! – вырвалось у Глинки. Тридцатилетний мужчина, испытавший все превратности любви и закаленный в неудачах, сострадает девушке всей душой. – Мы будем вместе, Мари, – говорит он с пылом юноши. – И все, что я знаю, будет вашим достоянием.

Слезы еще дрожат в ее глазах, а он дарит ей неожиданное признание:

– Клянусь, вы достойны того, чтобы украшать людям жизнь.

Никто и никогда не говорил с ней так нежно, и ей захотелось продлить эти минуты. Мари продолжала свою повесть, в которой все больше и больше раскрывалось униженное сердце. Мишель узнал очень много о жизни неведомых жильцов неведомой квартиры. Но зачем было знать ему о том, как не раз пытался обнять Мари в коридоре подгулявший ловелас! Мари рассказывала о том, как она рвалась из этого ада к Софи. Однако не было никакой нужды рассказывать другу о том, как пялят на нее глаза офицеры и штатские, когда она едет на извозчике через весь город. Мари обошла молчанием и гвардейских юнкеров, которые подкарауливают ее у подъезда. Обездоленное сердце девушки просило только участия и потому раскрывало только горести и печали.

– Но дайте мне слово, Мишель, что вы никогда, никому, даже Софи, не проговоритесь, что я доверилась вам…

Глинке хочется осушить ее слезы, первые слезы юности, но, растроганный до глубины души, он не смеет ее приласкать. Он только клянется ей, что отныне они будут вместе и он приобщит ее к просвещению.

Можно было бы хоть сейчас приступить к делу. Он уже обвел взором полки с книгами, но жестокая действительность напомнила о себе боем часов. Ему надо было во что бы то ни стало ехать в этот вечер к Жуковскому.

– Во дворец?! – глаза Мари вспыхнули новым блеском. Во дворце Мишель непременно увидит императора или императрицу, или хотя бы фрейлин, усыпанных бриллиантами.

– Не совсем так, – Глинка смеется от души, плененный ее детской болтовней. – К тому же, если бы дело было только в этом, Мари, я бы никогда не променял вашего общества. Но я вернусь и расскажу вам о событиях гораздо более важных, чем те, что совершаются в царских покоях.

Молодые люди, заключившие союз дружбы, простились так, как никогда не прощались до сих пор. Глинка почтительно поцеловал протянутую ему руку. Рука чуть дрогнула, попробовала сопротивляться и… подчинилась.

Мужчина впервые целовал руку Мари. Это было совсем как в романе. Как жаль, что Мишель не ездит к императору! Но о каких же важных событиях он говорил? Трудно водить дружбу с мужчиной… Мари вздохнула и внимательно посмотрела на свою руку: сказать или не сказать сестре о том, что было?

Она медленно побрела к себе. Проходя через гостиную, остановилась перед зеркалом. Из зеркала смотрела на нее девушка, чуть-чуть взволнованная, может быть чуть-чуть чем-то опечаленная.

– Как ты хорошеешь, Мари! – Софья Петровна подошла и глядела на нее так, будто с сестрой произошло что-нибудь необыкновенное.

– А ты? – Мари обернулась к Софье Петровне с искренней укоризной. – Ведь с тобой, а не со мной говорил император!