Изменить стиль страницы

Граф снисходительно похлопал брадобрея по плечу.

– Клянусь душой, ты выглядишь прекрасно!

– От нищеты, синьор мой! – отрезал брадобрей.

Черт возьми! Паренек, кажется, задаст перцу этому сиятельству!..

Молчание, царившее на хорах, готово было прорваться гулом одобрения. Но занавес упал в последний раз.

А легкомысленная Розина, не участвовавшая в представлении, явилась теперь за кулисы и перепутала все роли. Престарелый ее опекун синьор Бартоло, потерпевший на сцене поражение во всех своих происках, показывал озадаченному графу Альмавиве таинственную записку. Прекрасный граф Альмавива, только что пожинавший эфемерные лавры, смотрел на записку с завистью, а Бартоло-Фирс читал с увлечением: «В полночь, когда весь дом заснет, ждите меня в розовой беседке».

– Когда ты успел? – спросил Глинка.

Фирс ничего не ответил, он бережно сложил записку и спрятал.

Незадолго до полуночи Голицын покинул друзей. Августовская ночь была на редкость хороша – теплая, звездная, тихая. В такую ночь неведомо о чем тоскует юность и легче раскрывается девичье сердце. В такую ночь опасности подстерегают легкомысленную Розину на каждом шагу.

В назначенный час в розовой беседке сошлись беспечный повеса князь Голицын и воспитанница княгини. Князь Голицын, вероятно, ни о чем не думал; девушка мечтала о невозможном. И розовая беседка, овеянная теплым дыханием ночи, могла много тому способствовать.

В ожидании Фирса молодые люди сидели на баковой веранде дома, делясь впечатлениями.

– Присутствие челяди немало меня смутило, – говорил Феофил Толстой. – Им ли понять божественного Россини?

– Обязанность артиста в том и состоит, чтобы помочь зрителям, – отвечал Глинка.

– Однако, – в голосе Толстого прозвучала неприязненная ирония, – не слишком ли увлекся ты этой благородной целью? Партия Фигаро не дает, по-моему, основания для показа брадобрея чуть ли не парижским санкюлотом.

– Сохрани бог! – улыбнулся Глинка. – Но я более верю замыслам Бомарше, чем изображению, принятому у актеров-оперистов.

– Уместно ли такое вольное истолкование роли цирюльника перед толпой наших русских Фигаро? – продолжал Толстой. – Ты, кажется, забыл, что комедия Бомарше не только предшествовала кровавым ужасам французской революции, но и способствовала ей, колебля достоинство дворянства и разжигая страсти у черни!

– Есть непреложный закон жизни, мой достопочтенный граф Альмавива, – отвечал Глинка, – простолюдины неохочи до придворных поклонов… Что ты молчишь, Штерич?

– О чем говорить! Я до сих пор потрясен. – Штерич обернулся к Толстому. – Это было чудо лицедейства!

Глинка прошелся по веранде, глянул на окна апартаментов княгини, в которых мерцал свет.

– А я все думаю об ее сиятельстве, – сказал Глинка. – Обратили ли вы внимание на говор старухи? Так монотонно и резко выкрикивает ночная птица… Не припомню, какая именно. И голос ее врывается зловещим диссонансом в гармонию ночи… Великолепная находка для музыканта, который захотел бы изобразить в звуках злое колдовство!

– Что ты! Что ты! – в ужасе замахал руками Феофил Толстой. – Дойдут твои речи до княгини – тогда не жить тебе на свете!

– Нет, право, – не унимался Глинка, – если бы надо было воплотить в музыке злобные чары отвратительной колдуньи, голос княгини был бы кладом музыканту… Стойте, стойте, – продолжал он, – я, кажется, нашел разгадку. Представьте, что кому-нибудь вздумалось изобразить волшебницу Наину из пушкинской поэмы. Надо бы писать ту партию с голоса княгини.

– Но если Марьино можно уподобить мрачному обиталищу Наины… – вмешался Штерич.

–…то все сладостные чары, – снова перебил его Феофил Толстой, – достались одному Фирсу.

Глинка, отдавшись собственным мыслям, не участвовал более в разговоре.

Вдалеке, в апартаментах Наины, все еще мерцали огни свечей. Княгиня сидела в спальне перед зеркалом, освобожденная от шелковых одежд и ухищрений косметики. Дряхлое, обойденное смертью тело неподвижно покоилось в креслах. Пламя свечи вдруг заколебалось от резкого дуновения ветерка. Старуха в ужасе откинулась от зеркала, словно боясь, что раскроется привидевшаяся ей тайна, и замахнулась костылем на приживалок.

– Прочь подите! – Голос ее и впрямь был подобен голосу колдуньи, злобно заклинающей ненавистную ей жизнь.

Глава восьмая

Слухи о представлении у княгини Голицыной распространились в петербургском свете с необычной быстротой. Шутка сказать – к княгине запросто езжал сам император!

Николай Павлович ездил к ней потому, что так же поступал до него Александр Павлович. Александр Павлович в свою очередь следовал обычаю, установленному предшественниками. Так случилось, что старуха, никогда ничего полезного не свершившая и никому ничего доброго не сделавшая, стала реликвией российского императорского дома; визиты к ней почитались у знати столь же высокой честью, как путешествие в Мекку у правоверных мусульман.

Молодых людей, участвовавших в представлении у Голицыной, на котором она не была и о котором вряд ли знала, стали приглашать нарасхват. Бродячая великосветская труппа дала несколько концертов на вельможных дачах в Царском Селе. Теперь легко мог открыться доступ и в императорский дворец.

Феофил Толстой еще усерднее начал заниматься с Глинкой. Не принадлежа к высшему светскому кругу, где своими людьми были Фирс Голицын и Штерич, обладатель нежного тенора быстро сообразил, какой путеводной звездой может стать для него голос.

Только Михаил Глинка был далек от этих замыслов. Он требовал от Феофила Толстого решительного отказа от вычурного сладкогласия. Толстой до времени подчинялся. Между тем он сам пописывал романсы, которые по чувствительности своей должны были принести автору успех в высоких сферах. Было известно, что супруга императора Николая Павловича, в отличие от барабанно-фрунтовых вкусов державного мужа, обожает музыку нежную, исполненную томных вздохов и сладких слез. Феофил Толстой выжидал лишь случая быть представленным ко двору, и возможность эта приближалась с каждым днем.

Неугомонный Фирс Голицын затевал новые предприятия. И тут последовало особо почетное приглашение к председателю Государственного совета князю Кочубею.

Князь Виктор Павлович Кочубей вовсе не интересовался музыкой. Из всех способностей, предполагаемых у первостепенного сановника, он обладал единственным качеством – умел держать нос по ветру. Театральные выдумки, пришедшие в голову старухе Голицыной, могли обернуться придворной модой, следовательно стать делом политическим. Председатель Государственного совета был не так прост, чтобы дать обскакать себя старой ведьме. К тому же о великосветских музыкантах говорил на днях князю Кочубею и Михайло Виельгорский.

Итак, было объявлено, что князь Кочубей откроет сезон музыкальной программой…

– Представим сцены из Моцартова «Дон-Жуана», – предложил Глинка, когда артисты, окрыленные успехом, собрались у Шарля Майера.

– Но ведь и первые труппы Европы приступают к этому бессмертному произведению с трепетом души, – предостерег Майер.

– С вашей помощью, маэстро, – поклонился Фирс Голицын, – мы будем состязаться с любой труппой.

– Разве не заправский Дон-Жуан предстоит перед вами? – указал на Фирса Глинка. – Если он останется самим собой в этой роли, мы будем присутствовать при торжестве правды на театре.

– Послушай, Глинка, – укоризненно сказал Фирс, – если ты имеешь в виду нашу поездку в Марьино, то, клянусь честью, я не оскорбил невинности и не прибавил лавров Дон-Жуана к репутации честного человека. Уверяю тебя, я умею остановиться там, где начинает свои атаки развратный идальго из Севильи.

– Вступаюсь за Дон-Жуана, – вмешался Штерич. – Когда его судят, то забывают, что сам Жуан был жертвой эпохи и обстоятельств.

– Предоставьте судить об этом Моцарту – включился в спор Глинка. – Гений не возводит Дон-Жуана на пьедестал и не слагает гимнов распущенности. Но он и не клеймит его проклятиями святоши. Однако великий музыкант дал в опере о Дон-Жуане другой образ трагической силы. Я разумею донну Анну. Вслушайтесь в эту партию, и тогда вы поймете, что музыка Моцарта возвеличивает донну Анну, то есть ту любовь, которой держится мир.