Изменить стиль страницы

Женя ошалело повел глазами, будто не узнавая друга, сцепил зубы и, покачиваясь из стороны в сторону, бросился бежать. Толя догнал его, схватил за плечи, но Женя вырвался, упал на траву и застучал по земле кулаками. «За что? За что?»

Слезы неудержимо лились из его глаз, и он, размазывая их по лицу, катался по траве, стучал от бессилия кулаками, бился головой о землю, мучаясь от удушья. В груди нестерпимо жгла обида. Все он был готов перенести, любое, самое строгое взыскание, но только не отстранение от полетов. Это — конец! Конец мечте!..

На следующее утро Женя едва поднялся с койки. Куда идти? У кого просить защиты? Подавленный и разбитый, он все еще надеялся на чье-то благосклонное отношение к нему, пошел к командиру эскадрильи майору Байкалову и попросил помощи и совета. Тот долго молчал, стараясь не встречаться с Женей взглядом. Что он мог сказать курсанту, что посоветовать? Есть такие обстоятельства, когда человек бессилен. На фронте, в бою, все было ясно: впереди «мессер», в его кабине враг, и ты обязан его сбить. Или идет девятка «юнкерсов» бомбить наш передний край. Ты обязан костьми лечь, но не допустить вражеские бомбардировщики к нашей передовой. Крутись ужом, падай соколом на врага, рази его из всех точек, но не пропусти. Прозевал мгновение — по тебе ударили, не успел отвернуть машину — думай о том, как самолет спасти и как «юнкерсов» отогнать. А уж когда горит твой «як» и кабина полна дыма, то пора подумать и о парашюте, если все «юнкерсы» ушли на запад, а если один из них остался — бей его своим крылом или всей машиной, иди на таран…

Что сказать курсанту Седых? Отмолчаться — совесть не позволяет. Посоветовать писать? А куда? Какая инстанция приняла такое жестокое решение? Что делать? Конечно же, не Седых бросил кошку в колодец… Говорят у него в биографии какой-то непорядок, с отцом что-то было еще до войны. Но его отец воевал, погиб под Сталинградом. Да и при чем здесь сын?.. Комэск Байкалов сам многого не понимал в то время и не раз свои сомнения высказывал вслух, среди летчиков. Но однажды командир полка вызвал его к себе в кабинет и строго предупредил:

— Смотри, Вася, договоришься! Предложил тебя в замы, а мне в ответ: «Он еще не созрел до этой должности. Обстановки не понимает». Вместе воевали, я, знаешь, в бою за чужие спины не прятался, не мандражил, ребят в воздухе не бросал. Сейчас же тебя защитить не могу — мой голос не последний. Думай!

— Сходи, Седых, еще раз к Углову. От него многое зависит. И держаться! Это мой приказ! Нюни не распускать! — Майор Байкалов подтолкнул курсанта в плечо. — Иди!

Седых повернулся, ссутулился по-стариковски и, как ни тяжело было, как ни противен ему был Паганель, зашагал к тому самому домику, в комнату с серыми обоями. Возле двери постоял, старательно вытер ноги о половичок, постучал, вошел.

— Сам пришел? Я тебя не вызывал. Или жареным запахло? — Капитан небрежно протянул руку; ладонь была от влаги липкой, и Женя сразу же отдернул свою руку. Наблюдая за капитаном, он заметил, что тот часто вытирал потные ладони о брюки. Капитан вынул папиросу из пачки, закурил, прошелся по комнате. — Я не ошибся, нутром почуял неладное. Ты, оказывается, скрыл, что твой отец был судим. В автобиография написал: «Ближайшие родственники не судимы». Обманул! Но мы, Седых, бдительности не теряем!

— Отец не виноват! — крикнул Женя. — Он погиб на фронте.

— Речь не об отце. — Углов зло посмотрел на Жене, — а о тебе. Ты скрыл его судимость.

— Об этом я узнал всего год назад от матери. Она щадила меня, не говорила… Судили бригадира за то, что заморозил десять мешков картофеля, а отца, как председателя колхоза, наказали за халатность. Двадцать пять процентов высчитывали из зарплаты по месту работы. Отец не виноват!

— У нас невиновных не судят, Седых! Запомни это, пожалуйста.

— Когда я в училище поступал, ничего плохого не нашли…

— С запросом мы еще разберемся. С того, кто потерял бдительность, спросят по всей строгости. А твоим полетам — конец! Мы тебе не доверяем!

Заявление Евгения Седых о поступлении в училище рассматривалось в райкоме. Заведующий отделом знал, что Женин отец был другом первого секретаря райкома — оба из одной деревни, вместе учились, росли, вместе пошли на партийную работу. С должности инструктора райкома Седых попросился в отстающий колхоз. Просьбу удовлетворили, послали в «медвежий угол». Хозяйство дальнее, славилось тем, что за все годы ни разу не выполнило ни госпоставок, ни финплана; председателей меняли через год-два, но дела там не улучшались. Седых за пять лет колхоз вывел из отстающих, артель открыл — зимой колхозники мастерили канцелярские счеты да линейки для школьников. Колхозники стали получать на трудодни и зерно, и картофель, и сено, и деньжат иногда подбрасывала колхозная кассирша. Немного, но ведь раньше и этого не было. Все шло на улучшение, если бы в колхоз не влили еще одну деревню, люди которой работали спустя рукава.

Нужно было время, чтобы они поняли и осознали необходимость напряженного труда…

В тот год колхоз собрал хороший урожай картошки, но хранилищ не хватало. По решению правления сделали бурты. То ли бригадир недоглядел, то ли кто-то из колхозников поленился, но весной, когда вскрыли бурты, выяснилось, что картошка поморожена…

Шел заведующий отделом к первому секретарю, вспоминал предвоенные годы, видел трудягу Седых и не верил, что уже сын его в летчики лыжи навострил; казалось, совсем недавно Николай Седых с маленьким мальчиком приезжал в район на старом тарантасе. Идут годы. Вся жизнь, вся история теперь на две части поделилась: до войны и после войны. Четвертый год, как кончилась война, а все перед глазами…

Он вошел в приемную секретаря, поздоровался с помощником, снял заношенную защитного цвета кепчонку, повесил ее на крючок, одернул гимнастерку и толкнул дверь кабинета.

Разговор сначала был о делах неотложных и беспокойных, и только перед уходом на стол первого секретаря легло заявление курсанта Седых; секретарь повертел бумагу, сдвинул брови к переносице и сказал:

— Прошу тебя об одном: не ломай парню мечту. Я не смог тогда друга уберечь, хотя все знали, что главный виновник — бригадир. Подумать, сколько той картошки было — десять мешков. И под суд! Сейчас бы нам побольше требовательности! — произнес секретарь райкома. — Недавно возвращаюсь из глубинки, смотрю и глазам не верю: комбайны, косилки, водовозки, неисправные тракторы в поле брошены и уже снежком присыпаны. И ни у кого сердце не заныло! Конечно, на бюро наказали председателя колхоза, но разве бесхозяйственность одними выговорами устранишь? Десять мешков замороженной картошки по нынешним ценам — рублей пятьдесят? А здесь — десятки тысяч! Да разве только это… — Он шумно вздохнул, курил, потер виски, придвинул поближе анкету с фотографией Евгения Седых.

— Женька — вылитый отец. Брови густые, изогнутые дугами, и глаза отцовские.

Анкету прочитал всю, долго водил карандашом по строчкам, вчитывался в ответы.

— Видишь, как у обоих Седых: отец под Сталинградом в сорок втором, а сын в это время в комсомол вступил, — Он стукнул широкой ладонью по сукну стола. — Так и напиши: компрометирующих данных на товарища Седых нет! И точка. Согласен?

— Не возражаю.

— И прекрасно! Спасибо тебе.

* * *

Оглушенный приговором капитана, Женя задохнулся, широко открыл рот и, едва удержавшись на краешке скрипучего стула, почти беззвучно прохрипел:

— Как… конец? Совсем? — И, перехватив дыхание, умоляюще, все еще надеясь на благополучный исход, попросил: — Что угодно, любое взыскание, только не отчисляйте из училища! Понимаете, полеты — моя мечта, мое… моя жизнь! — почти выкрикнул Женя, приподнимаясь со стула.

Он теперь отчетливо представлял все, что ожидало его. Все рухнуло в один день. Конец мечте… Конец всему… Без полетов невозможно жить. Почему так несправедливо устроен мир? За что человек лишается счастья… А что будет с мамой, когда она узнает об этом? Она не перенесет удара, не выдержит сердце. Единственный сын, и у того отняли мечту…