Изменить стиль страницы

— Figlia mia, расе, расе! (дочь моя, успокойся!) все, что ты говоришь, заставляет еще больше любить, еще выше ценить тебя, понимаю и оправдываю твои чувства к родному дому и воспоминания о твоих предках, но для прошедшего зачем жертвовать будущим, зачем убивать настоящее?.. У тебя не одна любовь в сердце, не одна струна в душе! Бог, создавая женщину, чтоб быть дочерью и сестрою, велел ей также быть супругою и матерью, и эти две цели — едва ли не главные, ей предназначенные… Вспомни, что человек должен оставить отца своего и мать свою, чтоб прилепиться к жене; то же самое относится к жене касательно мужа: для него она должна оставить родителей и соединить жизнь свою, волю, помышления воедино с жизнью, волею и помышлениями спутника, ниспосланного ей самим Богом! До сих пор ты еще не встречала достойного и привлекательного человека, но пора твоя настает… не сегодня-завтра может повстречаться тебе этот жених, желанный мною: сердце твое заговорит, а тогда…

— Нет, отец мой, сердце мое не заговорит, потому что оно уже отдано моим, то есть брату и воспоминаниям о тех, которых уже нет… Никого не полюблю я: как бы мне ни понравился посторонний, он все для меня останется посторонним и чужим! И зачем мне выходить замуж, когда в семействе нашем нет обычая выдавать девушек в чужой дом. Давно уже ни одна семья Флоренции не может похвалиться тем, что она в жены своему сыну дочь у маркизов Форли! Последняя маркезина, Бианка, сестра Гаубетто, умерла монахиней в Картезианской обители и также до нее постригались многие дочери нашего рода; я поступлю, как они, когда увижу Лоренцо благополучно женатым и устроенным. Тогда я не буду нужна брату, тогда я менее буду бояться его расточительности: другой любви, другой защите передам право охранять его, а сама последую примеру моих бабушек, пойду к кармелиткам, постригусь и умру, не переменяя имени Форли, умру дочерью нашего дома!

— Бианка не вышла замуж, потому что за ней не хотели дать приданого, сберегая все для братьев. Теперь эти жестокие семейные расчеты выводятся, благодаря Бога, да и состояние у вас слишком мало для того, чтоб тебя взяли за приданое: кто полюбит, тот возьмет тебя одну, и твой брак не повредит брату, напротив, окружит его друзьями.

— Но я говорю вам, что будь все обстоятельства в мире в пользу замужества, я не хочу, не могу покинуть этого палаццо. Он заменяет мне свет, которого я не видела, вселенную, о которой могу думать, не выходя отсюда. Одинокая сирота всюду, здесь я имею друзей и близких; тени усопших стерегут меня и благословляют; портреты их, их следы, все, что создано ими, все, что служило им при жизни, все это окружает меня, наполняет мое безмятежное существование. Грустна ли я, или встревожена — бегу смотреть на эту Джиневру, которая весь век свой прострадала, не упадая духом и не теряя силы воли. Прошу у ней советов и уроков, и никогда не отхожу от нее, не быв как бы укрепленной и вдохновленной ею. Случится радость — спешу разделить ее с моим добрым отцом, с моею бабушкою, которая тогда улыбается мне приветно и ласково, радуясь со мною. С этими друзьями мне не пусто и не мертво в онемелом палаццо: я чувствую около себя их надзор и любовь. Сами предки и величественный родоначальник наш, кажется, заботятся о дальней отрасли своего потомства, из-за гроба желают ей добра. А в умственном отношении?.. Какое общество, какие удовольствия, какие собеседники заменят мне мои книги, — этих верных и неизменчивых друзей, которым, после Бога и вас, обязана я своим образованием? Провожу целые часы, как настает мирный вечер, венец столь же мирного дня! А картины?.. Они свидетели моего детства; с ними сопряжены первые, неясные ощущения и впечатления мои; к ним относятся мои лучшие воспоминания. Едва помню, как будто сквозь сон, что, когда мне было года четыре и я с бабушкой приходила в зеленую гостиную, водимая Чеккою, мы, бывало, всегда пройдем прежде к Бартоломмеевой Мадонне, и бабушка сядет на кресла, возьмет меня к себе на колени, сложит мои ручонки и заставит повторять за нею детскую молитву: «Ave Maria!» Потом она примется рассказывать мне о Пресвятой Деве, предвечном Младенце, покоящемся на ее лоне. И не легко постижимое постигалось детским умом, — тайное и недосягаемое становилось вдруг доступным безотчетно, но уже крепко верующему ребенку! И теперь, когда душу теснит предчувствие скорби, или когда просто захочется обновиться и освежиться молитвою, — и теперь еще преклоняю колени и сердце перед Владычицей и всегда отхожу с новым спокойствием. Узнаю ли о новой глупости или низости, приключившейся в свете, смутит ли эта весть негодованием мое еще неостывшее сердце? — прихожу смотреть на Магдалину, учиться у нее презирать и избегать этот свет, и долгая дума успокоивает мое встревоженное воображение. Чувствую ли наконец влияние весенних обаяний, — наитие каких-то сладостных и пленительных дум? влечет ли меня неразгаданное волнение к чему-то заманчивому и неизвестному? — запираюсь в мифологической ротонде, любуюсь ее мраморными жильцами, вечно юными, вечно прекрасными, пережившими столько поколений, не изменяясь и не теряя своих совершенств. И только весь этот древний поэтический мир, с которым вы сами меня ознакомили, предстает передо мною в таинственном полусне, и я забываю земное бремя, чувствую себя в сообщении и родстве с этими чудными мифами греческой фантазии… Как чистая муза, я готова петь и прославлять героев, совершивших подвиги для блага человеческого, и мне кажется, что кастальские девы не совсем отвергают меня как недостойную… Короче, под этим кровом заключается мой мир, — мир, любимый мною, вне которого я жизни не понимаю и не хочу!.. Полноте же говорить о неизвестных мне иных путях: не хочу узнавать их, не пойду никуда отсюда!.. Нет! ваш Ашиль не заставит меня забыть решения и намерения, долго носимого в глубине души! Он мне не жених, добрый друг мой, а ваша Пиэррина — ему не невеста!

И, чтоб смягчить свой отказ, дочь маркизов Форли схватила и поцеловала руку старого друга, который, видимо, колебался; ее слова и трогали и огорчали его. Наставник не мог не сочувствовать втайне этой возвышенности души, которую сам развивал в своей воспитаннице; но вместе с тем, его пугала мысль о вечном одиночестве, которому неопытная девушка обрекала себя так решительно и так смело. Доброе и мягкое сердце падрэ Джироламо содрогалось, предчувствуя, какая пустота и какая безжизненность ожидают Пиэррину, добровольную затворницу в палаццо своих предков, между тем как светлый разум его не мог не согласиться с двадцатилетнею самоуверенностью маркезины, предпочитавшей безбрачие и одиночество более заманчивой, но притом более обманчивой и тревожно-мучительной жизни замужних.

— Пиэррина, оставим покуда этот разговор — он тебя взволновал, да и меня тоже! Посмотри на себя: ты вся пунцовая и щечки твои, обыкновенно бледно-прозрачные, как янтарь, теперь горят лихорадочным жаром, дыхание прерывисто… верно, сердце бьется до устали?.. Ээ, каррина миа, не хорошо! так можно как раз простудиться! Да и воздух начинает сыреть — дело к ночи. Пойдем-ка лучше в комнату, — ты мне прочитаешь что-нибудь… Поправь свои волосы; они у тебя растрепались от сильного волнения.

И аббат увел девушку в ее комнату, на самый верх огромного дома.

Пиэррина и Чекка, оставшиеся почти без прислуги с отъезда молодого маркиза, жили наверху, по обычаю большей части итальянских семейств, которые укрываются чуть не на чердаках своих великолепных домов, предоставляя иностранцам посещать музеи родовых богатств, устроенные в парадных комнатах бельэтажа и пиано-террасо. На такой обычай много очень естественных и неопровержимых причин, а главнейшая и убедительнейшая из них — экономия. В Италии обедневшие, но гордые потомки не могут содержать прилично, но и не хотят продавать обширных палаццо предков, а потому перебираются в каморки, предназначавшиеся в старину для прислуги; довольствуются одним блюдом, но переносят твердо и с достоинством свою тайную нищету. Между тем древний герб их красуется над фронтоном дома и честь имени спасена! Им нечем топить, нечем освещать свои огромные жилища, но они ни за что в мире с ними не расстанутся и сохраняют их, предпочитая бедность и лишения под родовым кровом всему довольству и богатству, которые легко могли бы себе доставить, продавши хоть картины и статуи, им не нужные. Пусть купец из Сити и спекуляторы смеются над этою упрямою и благородною нищетою, над этим презрением всех удобств жизни: найдутся и в век комфорта люди, которые поймут и уважат этот дух сохранения и эту любовь к семейным и родовым воспоминаниям.