Изменить стиль страницы

Двадцать первые посиделки

Видя, что Брюлета не на шутку сердится на Жозефа, я счел долгом принять его сторону.

— Я вовсе не хвалю Жозефа за то, что он так неблагодарно поступил с тобою, — сказал я Теренции. — Но так как ты не ослеплена теперь и можешь судить о вещах по справедливости, то сама согласишься, хорошенько разобрав его поступок, что он поступил так из уважения к тебе, опасаясь обмануть тебя. Не все похожи на тебя, моя лесная красавица. На свете мало людей с чистым сердцем и душой смелой, открытой — людей, которые прямо идут к цели и всегда говорят правду. И притом, у тебя такой запас силы и добродетели, какого не найдется, может быть, у Жозефа, да и у многих других, будь они на его месте.

— Я не понимаю тебя, Тьенне, — сказала Теренция.

— А я так понимаю, — сказала Брюлета. — Жозеф, без сомнения, боялся, чтобы красота твоя не околдовала его. Боялся полюбить тебя, чувствуя, что не может полюбить такой любовью, которой ты достойна.

— Вот на это-то именно я и жалуюсь, — сказала Теренция, краснея от стыда и гордости. — Жозеф боялся вовлечь меня в проступок — не так ли? Скажите всю правду — он не надеялся на мой разум и на свою честь… А между тем, уважение его утешило бы меня, так как его сомнение на мой счет для меня унизительно. Я прощаю ему, впрочем, все, Брюлета, потому что не страдаю уж больше и чувствую себя выше его. Я очень хорошо вижу, что Жозеф поступил со мной неблагодарно, не умел хорошенько понять своего долга, и в этом не разуверит меня никто на свете. Я не стала бы и говорить о нем, если бы мне не нужно было еще кое-что рассказать вам. Это необходимо, иначе вы не знали бы что и подумать о поведении моего брата.

— Ах, Теренция, голубушка, — сказала Брюлета, — если б ты знала, как давно мне хочется узнать, чем кончилось несчастное приключение, которое всех нас так перетревожило.

— Брат мой, — продолжала Теренция, — поступил вовсе не так, как многие думали. Вместо того чтобы уйти в далекие страны и там скрыть свою несчастную тайну, он возвратился через неделю назад и отправился в монастырь к известному вам кармелиту. Тот велел ему остаться в монастыре и подождать его возвращения. «Я берусь устроить твое дело, — сказал он, — только не спрашивай у меня, каким образом я это сделаю». Кармелит отправился к настоятелю, настоятель послал его к своему епископу. Самые главные судьи слушаются его. Что уж они там говорили и делали — нам неизвестно, только епископ призвал, наконец, к себе брата и сказал ему: «Сын мой, покайся передо мною в своих прегрешениях». И когда Гюриель рассказал ему все от начала до конца, епископ говорит ему: «Теперь, сын мой, положи на себя духовное покаяние и принеси искреннее раскаяние. Твое дело устроено: преследовать тебя никто не станет. Но я требую, чтобы ты отказался от ремесла погонщиков: они люди нечестивые и придерживаются дурных обычаев». Брат согласился и отправился к своим товарищам. Он заплатил им, по условию, неустойку, продал мулов и оставил при себе только лошадку для домашнего обихода, так что теперь, Брюлета, ты увидят не погонщика, а доброго и смирного лесника, работающего вместе с батюшкой.

— Чай, ему трудненько было привыкать к новому ремеслу? — сказала Брюлета, слушавшая Теренцию с удовольствием, которого не могла скрыть.

— Если ему трудно было привыкать к новой работе, — отвечала Теренция, — то зато утешительно было вспоминать о том, что ты боишься погонщиков, и что в вашем краю их терпеть не могут… Теперь вы знаете, как брат мой выбрался из хлопот; нетерпение ваше удовлетворено. Послушайте же, что я скажу вам о Жозефе. Вы узнаете от меня такую вещь, которая, может быть, рассердит вас, а еще более удивит.

Теренция сказала это с лукавой усмешкой, но Брюлета ни мало не смутилась и попросила ее объясниться.

— Знайте же, — продолжала Теренция, — что мы провели последние три месяца в лесу Монтегю, где встретили Жозефа. Жозеф здоров как нельзя больше, но по-прежнему серьёзен и задумчив. Если вы хотите узнать, чем он занят теперь, то я скажу вам, что мы оставили его с батюшкой в больших хлопотах: батюшка помогал ему вступить в цех волынщиков мастером. Вам, вероятно, известно, а может быть и неизвестно, что волынщики составляют род братства и что у них есть свои правила. Увидев нас, Жозеф пришел в замешательство. Ему совестно было заговорить со мной, и, может быть, он снова скрылся бы от нас, если бы батюшка не упрекнул его в недоверчивости и в неблагодарности к вашей дружбе и не удержал его при себе, зная, что он может быть ему еще полезен. Уверившись, что я совершенно спокойна и ни мало не сержусь на него, Жозеф ободрился, стал просить нас быть по-прежнему ему друзьями и даже старался извинить свой поступок. Но батюшка мой, не желая, чтобы он прикасался к больному месту, обратил дело в шутку, заставил его работать и начал учить музыке, чтобы поскорее привести его к концу всех его трудов. Между тем, Жозеф, к великому моему удивлению, ни слова не говорит о вас. Я начинаю его расспрашивать и так, и сяк — молчит, да и только. Так мы с братом ничего и не знали о вас до самой прошедшей недели. Тут только, проходя через нашу родимую деревеньку, Гюриель, получили мы от вас весточку. Видя, как мы тревожимся на ваш счет, батюшка заметил Жозефу, что ему не мешало бы сказать нам, по крайней мере, живы ли вы и здоровы ли, если он получает от вас письма. Жозеф отвечал: «Все, слава Богу, живы и здоровы, и я также». Он сказал эти слова голосом сухим, сердитым. Батюшка не любит окольных путей и приказал ему говорить прямо. Тогда Жозеф говорит ему, да так сердито, отрывисто: «Ведь я вам сказал, что все наши друзья здоровы и довольны. И я буду также доволен, если вы отдадите за меня вашу дочь». Мы подумали сначала, что он просто с ума сошел, отвечали ему шутками, хотя, признаться, вид его нас сильно обеспокоил. Через два дня после этого Жозеф снова заговорил о том же и обратился уже прямо ко мне, спрашивая, люблю ли я его. Не желая мстить ему за такое позднее предложение, я только ответила: «Люблю, Жозеф. Люблю так, как Брюлета тебя любит». Жозеф замолчал, потупил голову и не говорил со мной больше. Но потом брат как-то завел с ним тот же разговор и получил от него вот какой ответ: «Гюриель, я не думаю больше о Брюлете и прошу тебя никогда не напоминать мне о ней». Кроме этого, мы ничего не могли от него выведать. Он объявил только, что намерен тотчас после получения звания волынщика-мастера отправиться на некоторое время на родину, чтобы показать матери, что он может содержать ее, а потом уже поселится навсегда в Ла-Марше или в Бурбонне, если я соглашусь быть его женой. Тогда между мной, батюшкой и братом начались длинные объяснения. Оба они хотели, чтобы я сказала по правде, хочу ли я этого или нет. Но было уже поздно: я слишком хорошо узнала Жозефа и отказала ему спокойно, не чувствуя к нему ровно ничего и зная, что и он ко мне также никогда ничего не чувствовал. Я слишком горда, чтобы согласиться быть подставной… Я была уверена, что ты писала к нему и просила его отказаться от надежды…

— Нет, — перебила Брюлета, — я ни слова не писала ему об этом. Верно, уж так Богу было угодно, чтобы он наконец забыл меня. Может быть, впрочем, узнав тебя короче, милая Теренция, и…

— Нет, нет, — сказала решительно лесная девушка. — Он поступил так с досады, если не на твое равнодушие, то на мое выздоровление. Он стал ценить меня только потому, что сам потерял в моих глазах цену. Пусть себе любит там кого хочет, а мне такой любви не надо! Мне нужно все или ничего: да на всю жизнь и от всей души, или нет на всю жизнь — и гуляй себе на свободе! Чу, малютка проснулся. Возьмем его и пойдемте ко мне: мы остановились в старом Шассенском Замке.

— Постой, Теренция! Скажи нам, по крайней мере, как и зачем вы сюда попали? — спросила Брюлета, живо затронутая тем, что узнала от Теренции.

— Много хочешь знать, голубушка, — сказала Теренция. — Не хочешь ли маленько посмотреть сначала?

И, обняв Брюлету прекрасной обнаженной рукой, загоревшей от солнца, Теренция увлекла ее за собою, не дав ей времени поднять ребенка, которого захватала другой рукой, как перышко, несмотря на то что он был тяжел, как добрый бычок.

Шассенское поместье было прежде владельческим замком с правом суда и расправы, но уже в то время от замка осталась одна паперть — огромнейшая штука, крепко построенная и такая широкая, что по обеим сторонам ее были жилые комнаты. Мне кажется даже, что строение, которое я называю папертью и назначение которого теперь трудно объяснять, судя по тому, как оно построено, было не что иное, как свод, служивший входом для других строений, потому что развалины, окружающие двор и состоящие из развалившихся служб и конюшен, не могли служить защитой, да и жить в них, я думаю, не слишком-то было удобно. В то время, впрочем, о котором я вам говорю, в замке было еще три или четыре комнаты, совершенно пустые и на вид куда какие старые. Если в этих-то покоях и жили когда-то люди в свое удовольствие, то, признаюсь, не больно же они были прихотливы.

А между тем, счастие и радость ожидали там людей, о которых я веду свой рассказ… Верно уж в самом человеке есть что-нибудь, что заранее тешит его теми благами, которые ему обещаны, потому что мы с Брюлетой не нашли в этом месте ничего дурного и печального. Двор, поросший травой и окруженный с одной стороны развалинами, а с другой — рощей, из которой мы вышли; высокий забор, а за ним кустарники, растущие только в садах богачей — следы забот и попечений, показывавшие, что тут некогда жили и наслаждались; широкие и приземистые ворота, заваленные обломками, а кругом каменные скамейки, где в то время, может быть, сиживали дозорные и караулили хоромы, считавшиеся Бог весть каким сокровищем; терновник с длинными-предлинными ветвями, перебегавшими с одного конца ветхой ограды на другой конец — все это, конечно, походило больше на тюрьму, заброшенную и забытую, чем на крепость оборонную. Но нам с Брюлетой все показалось хорошо и мило, как весеннее солнышко, пробиравшееся сквозь ограду и сушившее сырость и плесень. Старый наш знакомец Клерин, гулявший на свободе, был для нас предвестником скорого свидания с истинным другом. Он, верно, узнал нас, потому что тотчас же подошел к нам, желая, чтобы мы его приласкали. Брюлета не могла утерпеть и поцеловала белое пятнышко, видневшееся у него на лбу, как рог месяца.