Изменить стиль страницы

— Прошу, господа-геры!..

Гости из комендатуры не стали церемониться. Быстро завладели стаканами, потянули к себе сковородку со шкварками.

— Гут! — хватив первача, скривился ефрейтор. — Очшень гут!

Староста глаз с гостей не сводит, ждет, может, приказ какой будет, Перехватив блюдо из рук жены, на котором дымился зажаренный поросенок, сам подал ефрейтору:

— Кушайте. От всего сердца!..

А дед, прислонясь к стене, все играл. Что приходило в голову играл, но больше грустное, тревожное. И тогда ефрейтор замотал головою: дескать, не годится, не надо, дед опустил смычок, отступил в угол. Немец бросил обглоданную кость, вышел из-за стола и, тыкая пальцем в скрипку, потребовал сыграть Штрауса.

— Их ист Вена! — забормотал он. — Битте!

Алексей Петрович еще там, в Маньчжурии, разучивал музыку Штрауса. Но сегодня за столом — убийцы и предатели, они глушат самогон и обжираются, а он должен забавлять их вальсами Штрауса. Да и сама музыка этого композитора была для него священна… Опустил скрипку, притих.

— Штраус!.. Давай, Штраус!.. — не отступал немец.

Ефрейтор уже вышел на середину комнаты и, покачиваясь в такт вальса, запел:

А-а-а-а трам-та-там,
А-а-а-а трам-та-там…

Голос глухой, сиплый, но ефрейтор тужился, пел, поставив руки в бока и подпрыгивая. Радовался: скоро падет Россия, и все будет принадлежать третьему рейху. Он слышал, после войны каждый немецкий солдат сможет получить землю. Так говорил сам фюрер. Что ж, он, ефрейтор Гопке, готов завладеть наделом здесь, в Большетроице, где пласт чернозема до трех метров!.. Придя в восторг от своих мыслей, он даже подмигнул музыканту:

— Давай, давай!

Дед взглянул на немца, поморщился: и танцевать-то не умеет. Смотреть тошно! Отвернулся: «Ну, что ж, пляши, сволочь, допляшешься!». Заиграл. Громче загудел немец. Лицо старосты расплылось в улыбке:

— Каков музыкант, а? Геры-господа и те пляшут!

А дед уже не мог — и так хватил смычком, что жвыкнула, свернулась в колечко струна. В этом было его спасение…

Ефрейтор повернул бычью шею:

— Айн момэнт.

Дед развел руками: дескать, струн больше нету.

Все за столом притихли.

— Бистро! — потребовал фашист.

— Где же ее взять, струну-то? — проговорил дед. — Война…

И тогда ефрейтор выхватил из рук деда скрипку и ударил ею по голове.

Старик, вскинув руки, зашатался и упал. А немец повертел оставшийся в руках гриф и бросил его к печке.

Насторожились, притихли полицейские. Даже солдаты и те присмирели. То смеялись, а тут будто в рот воды набрали. Видать, хорошо знали своего начальника…

А он, ефрейтор, прошелся по комнате, закурил и как ни в чем не бывало вышел из хаты. Солдаты поспешили за ним.

— Счастливенько! Хвидерзей! — поклонился вслед староста.

Полицаи выволокли скрипача на улицу и, оставив у завалинки, ушли.

Дед Алешка вскоре очнулся, глянул, а возле него жена старосты — Клавдия. В руках у нее кружка воды.

— Уходи, — шептала Клавдия. — Не дай бог вернутся. — Она помогла Петровичу встать и, поддерживая его, проводила до самой речки.

— Так, по лознякам, и топай, чтоб не заметили, — посоветовала она.

Но не дошел до своей хаты старик. Едва ступил в лозняки, как почувствовал слабость в теле, закружилась голова; хотел присесть и упал, потеряв сознание.

Утром, собирая щавель, его случайно увидели женщины. Подхватили и огородами привели к бабке.

Бабка почти не отходила от него. То лед к голове прикладывала, то травяными настоями пользовала… Ни врачей, ни тем более лекарств в те дни в селе не было. Лечила сама, как знала…

Поднялся старый в самый разгар лета. Жарища, в небе ни облачка. А хлеба, хоть и плохо сеяны, стеной встали, вот-вот посыплются. Пришло время уборки, да вот беда, куда ни глянь, везде гитлеровцы. На машинах, на лошадях… Пехоты видимо-невидимо…

Присмотрелся старик, понял: отступают фашисты. Значит, пришло время — бегут проклятые!

Развернувшаяся битва на Курской дуге прихватила крылом и Большетроицу. И тут в небе загудели самолеты. Один из них с черным крестом на боку пролетел над самой хатой. На дороге показались танки…

Бой завязался в конце села. «Но он может и сюда прийти», — подумал дед. Не успел, однако, опомниться, как оттуда, из-за леса, вышла целая армада самолетов. Пригнулся, побежал к погребу. Самое верное, скорее укрыться. Но вот беда, старуха куда-то девалась. Где она? Ни в саду, ни в огороде не видно.

Поднял голову и обомлел — самолеты уже над ним… Фашистские? А может, свои?.. Да кто их разберет, когда уже падают и рвутся бомбы! Едва спустился по ступенькам в погреб, как еще пуще загромыхало вокруг.

Сперва увидел свечу, затем — старуху. Слава богу! Пригляделся — не одна она — с соседскими ребятишками. Вон сколько их, полный угол! Коснулся крайнего:

— Ничего, скоро улетят.

Тяжелый, надрывный гул то затихал, то нарастал снова. Слышались пулеметные очереди… Взрывы.

— Улетят, — твердил свое дед.

И верно, бомбежка вскоре прекратилась. Ни рева машин, ни взрывов… Наверное, все, можно выходить из погреба. Дед прислушался, шагнул к двери, готовясь открыть ее. Но тут раздался сильный треск, грохот, пахнуло гарью. Вздрогнули, заколебались стены погреба, с потолка, будто вода, потекла земля. Поднял глаза Петрович и окаменел: у самого входа рушилось перекрытие. Понял: еще немного и отсюда не выбраться. Уперся плечом в балку, крикнул, чтоб все выходили. Бабка подтолкнула ребятишек: «Бегите!» Сдвинутая с места перекладина, неумолимо оседала. Казалось, вот-вот рухнет и всех раздавит.

— Скорее! Скорее! — кряхтя от натуги, подгонял ребятишек дед. Он и сам дивился, откуда у него силы брались: рушилось перекрытие, а он сдерживал его.

— Скорее!

И когда последней вышла бабка, Петрович захрипел, сгибаясь под тяжестью. И он уже не видел, как сюда, в погреб вбежал солдат. Свой, советский. Это бабка позвала его. Подставив одну, вторую доску под балку, он подхватил деда и выволок на воздух…

К вечеру бой разгорелся снова. Гремели пушечные выстрелы, трещали пулеметы. Вспыхнула, пошла полыхать соседская хата… На улице показались автомашины, потом — танки…

Так длилось до самой ночи.

…Я смотрел на бледное лицо деда, на худые плечи, и мне было жалко его. А он все рассказывал и рассказывал, и все больше о сыновьях, и, как показалось, не верил в то, что они погибли. «А вдруг кто живой? В лазарете лежит, аль так где лечится?.. Мало ли их, пропавших без вести!»

Я кивал головою: да, может быть… А что я мог сказать?

Алевтина вышла замуж и куда-то уехала. И хотя бы одна, а то и внучонка увезла. Второй год ничего не слышно. Совсем осиротели дед с бабкой.

Я рассказывал ему о «катюшах», о танках; о том, как мы гнали фашистов аж до самого Берлина. А потом развернулись и стукнули по японцам.

Неожиданно в окно застучал дождь — холодный, косой, с градом. Мне было все равно — спешить некуда. Я был рад, что увиделся с дедом. Впереди у меня почти целый отпуск, и я решил провести его здесь.

Скрипнула дверь, и в хату вошла бабка. Промокшая, но посвежевшая. Старик сказал, что мы заждались ее, и даже упрекнул.

— Да где ж я была, гуляла, что ли? Вон пшена принесла! — отозвалась старушка.

Я нарубил дров, и она затопила печь. В хате стало тепло. Дед снял с плеч рядно, повеселел.

— Ты вот чего, — сказал он. — Незачем тебе грязь месить, оставайся у нас.

Меня не надо было уговаривать: я только этого и ждал.

Закипел чайник, и бабка поставила его на стол. Чай заварили вишенником. Я достал из вещмешка сахар, банку консервов, что привез из самой Маньчжурии.

— А ведь он жив, — сказал я, развернув газету, которую привез специально для деда. — Послушайте.

Дед оставил чашку, притих. В газете писалось о знаменитом капельмейстере Шатрове. Отдав армии более сорока лет, он все так же появлялся перед оркестром с дирижерской палочкой в руках, седой, подтянутый, посвятивший себя музыке.