Изменить стиль страницы

Все это — неважно кому принадлежащее и мгновенное — кружило ему голову жаждой повторения, стремлением погрузиться еще и еще раз в благостное оцепенение. И хотя подлинной близости женщины Артем еще не знал, он чувствовал себя уже виноватым перед любимой за раннее прикосновение к тайне, которой она не ведала, за падение, которого он не должен был допустить, преклоняясь перед ее редкой красотой, сдержанностью и целомудрием.

— Ленка, я ведь люблю тебя. За что ты на меня злишься? — тихо сказал он и перестал качать насосик крохотной алюминиевой спиртовки.

— Любил бы, не издевался надо мной, — резко ответила Лена, расправляя на нарах пестрый спальный мешок с белым треугольником вкладыша.

— Ну что ты, разве я издеваюсь? Говорю же, честное слово, у меня никого нет и…

— И не было? — Леночка повернулась и снова беспощадно посмотрела в глаза Артема, которые тот в смущении опустил.

— Можно сказать, что не было… Да разве это сейчас важно? Пойми, — и Артем броском бросился к Лене, прижал ее упрямо отстраняющееся тело к себе, — пойми, что я люблю тебя и хочу, чтобы ты была моей. Это счастье, это немыслимое счастье — быть вместе, любить друг друга, уступать во всем…

Артем хотел сказать, что ради святости красоты он согласен уступить все, что имеет, — независимость, увлечения, даже мужскую дружбу, но Лена, смотря на него снизу и отталкиваясь от него ладонями в подбородок, ответила:

— То, что ты просишь, я не уступлю тебе. Ты должен быть моим и только моим…

— Ленка, — снова горячо и возбуждаясь зашептал он, — давай поклянемся здесь на верность, на вечную верность и честность… и… будь моей сейчас, а?

— Идиот! — оправившись через мгновение после натиска Артема, зло крикнула Леночка. — Ты что думаешь, я тебе театральная шлюха? Привык распаляться в любой конюшне — прочь от меня. Ты — бабник, как и твой папаша. О нем сплетен полный город, так ты и меня в свой полк зачислить хочешь?

Артем опешил. Он никогда не ожидал от нее такой взвинченности и лютой ненависти. Еще не понимая, он продолжал машинально гладить ее волосы, но она больно и хлестко ударила его по щеке: «Прочь, я говорю. Не умеешь быть человеком — отойди от меня». И с рыданиями упала на спутанный простынный вкладыш. Ветер, усиливаясь к ночи, гудел в щели, мерно качая деревянную, на стальных скобах, вышку.

VI

Известие о том, что Грачев снят с работы, принес Кирпотину Кукша, когда, опоздав на полтора часа, явился без жены, один, с нервически вздрагивающим подбородком и в наспех одетых, несуразных зимой, калошах. Кукша стоял в передней в натекших сиреневых лужицах и сбивчиво что-то рассказывал, называл имена, фамилии, какие-то ведомства и отделы министерства, в которых долго и с разными вопросительными приписками ходило утверждение необычных учебных планов, но всего этого обескураженный, побледневший Николай Иванович запомнить не мог. Он смотрел, как Кукша с облезлой лысой головой, склеротическими жилами на шее и впалыми сухими щеками шевелит дряблым ртом, и ему казалось, что он оглох, видит только артикуляцию рта декана — то презрительно кривящегося, то вытянутого в трубочку, то плоского, с трясущейся нижней отвислой губой. Дарья Андреевна нашлась быстрее всех. С подкрашенными ресницами, подобранная и помолодевшая в праздничном платье с ниткой жемчуга она вышла в переднюю, повелительно раздела Кукшу, утыркав его пыжиковую потертую шапку в шкаф, и скомандовала:

— Не вас сняли, что вы, как мокрые крысы, трясетесь! У всех Новый год. Где Эльвира Марковна?..

И когда Кукша бестолково уселся на край высокого стула за накрытым столом, где были расставлены шпроты, заливное, острый с хренчиком салат и буженина, она сунула ему в руки бутылку, велев распечатывать ее мужчинам, а сама исчезла. Кирпотин, сидя с другой стороны стола, понемногу обретал слух и уже слышал, как Кукша говорил о какой-то строящейся гигантской лаборатории на задах института, за гаражами и складами, о сотрудничестве Грачева с Задориным, однако и это никак не увязывалось в голове экстраординарного профессора. Прекрасная идея дать образование опытным, дельным людям никак не могла быть поводом к отставке, хотя и не совсем деликатного, но, в целом, энергичного и толкового ректора института. Кирпотин с недоумением вспоминал округлые, уверенные жесты Грачева, его решительный, властный тон, вызывающий у него в последнее время даже определенное уважение и зависть, и не приходил ни к какому выводу. Что-то не сработало в механизме инстанций, рассматривавших утверждение учебных планов, так честно, со знанием дела, составленных им, Кирпотиным, где-то не разобрались, увидели посягательство на букву закона и вот… Грачев пострадал. А он, Кирпотин, исполнитель и двигатель всего дела?..

— Может быть, были какие-нибудь финансовые нарушения? — с надеждой спросил он у умолкшего на мгновение Кукши.

— Что вы, Николай Иванович. У нас в институте две комиссии прошлый месяц были. Хоздоговора даже и то в балансе. Зарплаты, правда, не хватило, и мы брали в счет следующего квартала, но за это не снимают. Я же говорю — письмо кто-то написал. Из обиженных, а оно рикошетом в министерство вернулось. Разве бы Грачева сняли, если бы не письмо… Ведь устное «добро» было, а теперь — теперь разве получишь «добро», если так не сработало…

Кирпотин опять не понял, какое письмо сработало, а какое «добро» не сработало. Он вообще плохо разбирался в механике управления, чувствуя себя чужим и на кафедре. Вернулась Дарья Андреевна с супругой Кукши — пышной увядшей дамой в кружевном темном платье со следами пудры на полных, желеобразных щеках. Пальцы ее были в толстых золотых кольцах, которые, казалось, уже навеки не снять с фаланг, ибо они оплыли с обеих сторон — так кора дерева затягивает стальной обруч. Женщины засуетились, пригласили еще соседей — молчаливого озабоченного завлабораторией сварки и его жену — белокурую накрашенную хохотушку. Задвигались стулья, зазвенела посуда, упали на пол первые вилки, и уже понеслось к курантам время под стеклярусной чешской люстрой, на соломенных цветастых салфеточках, уложенных, чтобы не попортить полировку, и Кирпотин, оцепенелый и недоумевающий, выпил, не разбирая, сначала одну рюмку, зло обжегшую ему губы, затем после крепкого тоста завлабораторией — вторую, твердо помня еще, как выразительно каменно глядела на него с другого конца стола Даша.

Потом все закружилось у него в глазах, обычно четко фиксирующих детали: танцующий Кукша в подтяжках, с отвислым животом и блестящей лысиной, сердито и звонко говорящая что-то мужу блондинка с неестественно огромными ресницами и круглыми бляшками деревянных бус, по параболе свисающих у нее с наклоненной шеи, громадный, коричнево-шоколадный торт со свечами, которые все почему-то гасили, дуя вкось и нелепо оттопыря губы… Дальше он ничего не помнил, потому что глаза заволокло мглой, и он провалился куда-то вниз, неудобно и больно подогнув ноги.

Там, в небытии, перед ним отчетливо возникла короткая, со скрещенными на груди руками фигура, странно знакомая и вместе с тем непропорциональная в размерах головы и рук, покрытых гречкой крапинок на коже. Ослепительный нимб светил из-за яйцеобразной, с пельменями волосатых ушей, головы. Рот, сложенный для дутья в трубочку, сивый, бескровный дул на него со всей силой, и Кирпотин начал лихорадочно шарить вокруг, ища за что бы ухватиться. Но вокруг была абсолютно полированная, с блестящим эпоксидным лаком, поверхность, тоже до тошноты знакомая, и ноги заскользили по ней с ускорением, которое, очевидно, можно было высчитать, если определить массу тела и силу дутья, но он с ужасом понял, что забыл даже формулу инерциального движения и только, раскорячась и балансируя в воздухе руками, скользил, скользил, чувствуя, как звенят барабанные перепонки от ветра…

Вдали почудилось ему лицо его дочери — Оленьки — бледное, с отвислыми волосами и желтыми пятнами роженицы, и он хотел закричать ей, попросить помощи у единственного человека, которому отдал все, но не было сил на этом ветру произнести даже слова, и он только мычал, чувствуя, как разогреваются подошвы от трения. «Какой коэффициент скольжения?» — пронеслось в мозгу, и он снова провалился, сопровождаемый громким хохотом дувшего ему в лицо великана…