Героиня «Вдовушки» (третьей, самой совершенной и наиболее полно выразившей притязания художника) предстала неземным существом, оказавшимся выше земных страданий, тягот, болей. Вовсе не звучат натяжкой слова давнего исследователя, зорко увидевшего в ней «одного из тех архангелов, которых создавала неистовая вера древнего иконописца»,30 равно как и слова исследователя современного, позволившего себе истолковать картину «как “реквием” Федотова, где безвременно покинутая муза скорбит у автопортрета художника, предсказавшего таким образом свою трагическую судьбу».31
Удивительная, непрекращающаяся черта русского художника — его тяготение к возвышенному, отрадному, очищающему, стоящему выше реальной жизни — к идеальному. Верно, оно в свое время и породило у нас, в самом как будто неподходящем месте, среди елок и болот, под хмурым северным небом, расцвет классицизма. Не один художник пытался отречься от этой страсти, подавить ее, скрыть от всех (и от себя в первую очередь), бросаясь в злобу дня, ее заботы и потребности — как в схиму, как в омут, со всей одержимостью, также составляющей черту русского художника. Но тайная, неутоленная страсть все равно продолжала тревожить его, он то отгонял ее как соблазн, то слабел перед нею, и она — нельзя подавлять себя безнаказанно — выливалась в опыты наивные, а когда и в салонные.
Во «Вдовушке» Федотов подошел к опасной границе, отделяющей красоту от красивости, возвышенность от выспренности, а духовность от отвлеченности, но не преступил ее.
Третьим вариантом он мог быть и как будто был доволен, но что-то продолжало томить его душу. Иначе почему бы, в самом деле, исполнив три варианта (была еще и сделанная кем-то копия, в которой он специально для своего приятеля Лебедева написал руки и голову), Федотов начал четвертый, в котором пошел к тому, чтобы сделать духовное, светлое, возвышающее начало не предметом прямого изображения, а высшим мерилом и высшей целью своего труда, каким бы земным и грубым материям этот труд ни был посвящен.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Если и верно, что человек, предчувствуя скорую кончину, умножает усилия, торопясь сделать как можно больше, то это, быть может, более всего относится к Федотову — к последнему году его жизни (или полутора — кто сейчас разберется в календаре его лихорадочных будней). Смерть была уже недалека, и он жил так, словно знал это. Энергия его удесятерилась, он все успевал, болезнь, сидевшая в нем глубоко и постепенно обострявшаяся, подгоняла его, и сама фантастическая продуктивность Федотова, увы, была одним из признаков этой страшной болезни. Житейские заботы, сердечные дела, зарождающиеся и ищущие выхода замыслы, начатые и требующие завершения картины — все набегало друг на друга, всё смешивалось, спутывалось, и он — нет, не распутывал этот клубок, а раздергивал, обрывая и отбрасывая ненужное, освобождая себя для главного — для работы.
Денежные дела по-прежнему были из рук вон скверны. Пособие, даже заметно возросшее, не возмещало расходов. Затея с литографированием картин провалилась. Идея издавать «нравственно-критические сцены» погибла, едва успев народиться. Копия «Сватовства майора» стояла полунаписанная, и до конца работы было еще далеко.
Оставалось то, на что он до сих пор не решался, — продать самую картину. Предлагаемые Прянишниковым две тысячи (а за вычетом задатка — тысяча семьсот) были деньгами верными, словно отложенными про черный день в надежное место, — только протяни руку. Однако произошло неожиданное. Генерал вдруг повел себя, по словам Федотова, «невеликодушно» — пошел на попятный и объявил, что может заплатить не более половины обещанной суммы, иными словами, за «Сватовство майора» тысячу, а за «Свежего кавалера» пятьсот, да и то не сразу, а по частям. Ссылался на перемену обстоятельств, но то была лишь отговорка: скорее всего, зная федотовскую стесненность, решил сэкономить. Еще хорошо, что не требовал назад задаток и вообще не спешил, выжидая, как опытный охотник.
Удар пришелся не только по кошельку. Как-никак Прянишников был в некотором роде почти «свой». Федотов на протяжении восьми лет ходил в его дом, считался как бы другом обширного семейства и в качестве такового не раз был вынужден занимать беседой многочисленных домочадцев и переносить некоторую (сугубо домашнюю) снисходительность генеральского обращения. Все-таки знакомый генерал — фигура полезная, его, по выражению Федотова, «было бы не худо придержаться как пука соломы, на случай падежа»; он и в самом деле как-то помог троим федотовским знакомцам выпутаться из обременительных сенатских хлопот. По всем статьям он был как будто прямой благодетель, и, в конце концов, не кто иной, как генерал Прянишников, в свое время вручил Федотову рекомендательное письмо Чаадаеву — и именно он так подвел.
Очередная оплеуха федотовскому прекраснодушию.
Был в запасе другой покровитель искусств, также успевший изъявить притязания на модную картину, — Григорий Степанович Тарновский, дядя Юлии. Полетело письмо в Каченовку — ответ не замедлился, притом самый обнадеживающий. Южный магнат, вдоволь наиронизировавшись по поводу скаредности столичного генерала, подтвердил готовность уплатить требуемую сумму по приезде в Петербург. В Петербург он приехал очередной осенью, но картину не купил. Передумал, заблажил — бог весть что случилось, сейчас уже не понять.
Этот удар оказался почувствительнее первого. Выходка Прянишникова, выглядевшая поначалу просто генеральской блажью, представала в более мрачном свете. Что-то явно разладилось. Федотов, рассчитывавший на свои картины как на твердый капитал, собиравшийся (как знать!) еще поторговаться с возможными покупателями, теперь должен был сам домогаться этих покупателей. Попробовал через актера Самойлова связаться с Кокоревым, меценатом московским, владельцем известного собрания, и ему предложить злосчастное «Сватовство майора», но и тут ничего не вышло. Скорее всего, Кокорев просто не приехал в Петербург, как собирался, а время не ждало.
Отыскался как будто покупатель на «Свежего кавалера». Какая-то графиня (или княгиня) прислала к Федотову своего светского приятеля, некоего Николая Федоровича, переговорить о покупке. Тот, не застав художника дома, оставил ему записку с разъяснением сути дела. В ответ Федотов направил ему письмо, в котором объявлял свою цену и старался возможно доступнее оправдать ее трудностями отыскания нужной натуры. Письмо возымело неожиданное действие: его сочли неучтивым до дерзости и покупка сорвалась сама собою.
Ничего уже не оставалось, как соглашаться на условия Прянишникова. Унизительный торг. Да и кто способен понять, во что обходится картина автору?
«Целый год изучал я одно лицо; а чего мне стоили другие! Но никто из не знающих меня и не подумает об этом. Веселая, забавная картинка — и ничего больше. А запроси за нее столько, сколько она тебе самому стоит по труду, по чистой совести, скажут: дорого, и никто не купит, а деньги нужны!.. Нет, всего выгоднее рисовать солдатиков…» — пожаловался он как-то Можайскому.
Одного ли его одолевали подобные размышления? «Теперь мне всякую минуту становится понятней, отчего может умереть с голода художник, тогда как кажется, что он может большие набрать деньги. Я уверен, что не один из близких даже мне людей, думая обо мне, говорит: “Ну, что бы мог сделать этот человек, если бы захотел! Ну, издавай он всякий год по такому тому, как ‘Мертвые души’ — он мог бы доставить себе 20 тысяч годового дохода”. А того никто не рассмотрит, что этот том, со всеми его недостатками и грехами непростительными, стоит почти пятилетней работы, стало быть, может называться вполне выработанным кровью и потом…»
И как мимолетен успех! Два года прошло с триумфа на академической выставке, а за «Сватовство майора» уже дают вдвое меньше.
Федотов побарахтался немного — пытался объясниться, набрасывал письмо Прянишникову: «Понимаете, как мне дорого самолюбие… Меня нужда гнетет. А вы богач. Если скажете: я вас знать не хочу, а зачем заискивали? Сколько я обдумал, я оскорбляю в себе чувство стремления к изящному, а это мое единственное благо. Эта цена унижает и меня и вас. Я, который сделался известным, отличаюсь самостоятельностью мысли. — Лучший… Неужели только 1000 р…?» Неизвестно, послал ли письмо, или удовлетворился тем, что бессвязно излил в черновике свою горечь и недоумение. Да только отдал-таки Прянишникову обе картины за полторы тысячи, а вскоре порвал с ним.