Изменить стиль страницы

— ХВАТИТ! — как удар хлыста прозвучал резкий приказ Юзефа Гауске, заставив всех замереть. Диктатор обошел стол и встал между Лангевичем и Вашковским, закрыв своей спиной первого от второго.

— Вы, — указал он пальцем на представителя ржода, — немедленно убирайтесь отсюда! Передайте ржоду, что их решение можно рассматривать не иначе как предательство и измену идеалам восстания!

— Но мы же только временно, — невнятно запротестовал, вытирая разбитые губы, Вашковский, — как только войскам будет сопутствовать успех, мы тотчас вернемся!

— Пошел вон, или я тебя пристрелю, скотина! — проревел Лангевич из-за спины Гауске.

— Вы пожалеете! Вы об этом пожалеете! — визгливо прокричал Вашковский, пошатывающейся походкой подходя к двери. — Я доведу до сведения ржода, что здесь произошло! Вас сместят, — развернувшись да набравшись дурной храбрости, он ткнул рукой в Гауске. — А вас казнят за измену, — прибавил уже про Лангевича. — А вас…

Грохнул выстрел. Юзеф отвернулся от оседающего на пол Вашковского, на груди которого медленно расплывалось красное пятно.

— Признаться, мне уже и самому хотелось это сделать, — спокойно сказал он Лангевичу. — Благодарю, — Гауске слегка склонил голову, не сводя взгляда с многозарядного револьвера.

— К черту благодарности! Я ухожу. Отныне можете больше на меня не рассчитывать. Нас всех предали, а меня к тому же и обманули. Место диктатора должно быть моим!

— Одумайся, сын мой! — попытался урезонить смутьяна ксендз.

— Бросьте, отче! Только что я лишился последней надежды однажды превратиться из грабителя с большой дороги, забирающего у холопа последнюю кобылу и хлеб, обратно в честного шляхтича. Пусть каждый позаботится о себе сам, я же придумаю, как устроить свою жизнь. И не советую вам здесь задерживаться, на выстрел могут заглянуть русские. Всего хорошего!

Отсалютовав пистолетом и переступив тело затихшего Вашковского, Лангевич покинул собравшихся.

— Это неприемлемо! Это возмутительно, — потерял равновесие Гауске. — Я этого так не оставлю!

— Да что вы можете? — презрительно сказал Бжуске. — Советую всем последовать совету Лангевича. — И, не говоря больше ни слова, вышел.

— Отче! — вскричал Гауске.

— Нам нужно будет собраться еще раз. Пока остается лишь смиренно принять свершившееся и продолжать борьбу. Пусть малодушные оставят нас, но тем слаще будет победа, доставшаяся немногим избранным!

После этих слов заседавшие поспешили разойтись. Всего спустя час ксендз был схвачен тем самым патрулем, который возглавлял Митрофан Греков и который, проезжая под окнами главарей сопротивления, заставил понервничать Лангевича. Через два часа ксендз уже в подробностях рассказывал о недавнем заседании. Через четыре дня небольшой отряд Гауске, с которым он следовал к основным силам, был полностью истреблен около переправы через Муховец. Спустя месяц Бжуске захлебнулся в болоте, в которое влетел, спасаясь от погони. Казаки не рискнули лезть в топь, чтобы помочь очередному смутьяну, спасающемуся бегством. Траугутт еще более года продолжал совершать разбойные набеги и вылазки из облюбованных им лесов. Он так и не был пойман и благополучно укрылся в Австрии, где примкнул к формирующей новое восстание разгромленной польской шляхте. Лангевич же благополучно переселился в Северо-Американские Соединенные Штаты, где с группой отъявленных головорезов стремительно потеснил несколько ирландских банд в Нью-Йорке, таким образом завоевав свое место под солнцем.

Эпилог

Иезуитов Михаил Николаевич Муравьев положительно не любил. Поэтому сейчас, глядя в окно на труп казненного польского ксендза, мерно покачивающийся на виселице, стоящей посреди Замковой площади Варшавы, генерал-губернатор не испытывал никаких чувств, кроме глубокого удовлетворения.

Еще когда его предшественник, генерал Назимов, писал в Петербург, что всю силу края польского составляют ксендзы, а потому с ними необходимо поладить, граф внимательно прочитал бумагу, задумался и сказал: «Да, это очень важно… Непременно повешу ксендза, как только приеду в Варшаву…» И повесил. И вешал с регулярной периодичностью, без удовольствия, но с удовлетворением человека, который понимает, что делает, и видит плоды своих трудов.

Большинство повстанцев шло в банды не по убеждению. Паны приходили, влекомые гонором и желанием покомандовать своим отрядом, показать удаль. Небогатых шляхтичей соблазняли офицерские чины, щедро раздаваемые бунтовщиками. Безусые юнцы примыкали к мятежникам, решив таким образом покорить своих возлюбленных панночек. Многочисленных католиков увещевали иезуиты, грозя отлучением. Холопов же и вовсе сгоняли насильно, совершенно не интересуясь их мнением. Одни лишь черные сутаны принимали участие в мятеже по убеждению и действовали вполне сознательно. Иногда генерал-губернатору даже казалось, что в Царстве Польском не было ни одного ксендза, который не принимал бы участия в мятеже. По крайней мере среди живых, ибо священнослужителей, решивших явно противодействовать восстанию, бунтовщики не щадили. Те же из черных сутан, кто открыто вставал на сторону мятежников, не гнушались ничем. Ксендз Мацкевич руководил одной из самых крупным банд, иезуиты Плешинский, Тарейво, Пахельский, не скрываясь, состояли «жандармами-вешателями» и лично совершали убийства, да и среди «кинжальщиков» было немало ксендзов.

Именно поэтому по отношению к этой категории мятежников генерал-губернатор вполне оправдывал свое прозвище — Вешатель.

— Нехорошо это, Михаил Николаевич, — осуждающе покачал головой Колотов, стоящий рядом и также наблюдающий эту картину.

— Михаил Игнатьевич, поверьте, как от худой яблони не может быть хороших плодов, так и иезуит никогда не может быть верным сыном России, — спокойно ответствовал Муравьев.

— Возможно, но почему бы не поступать с ними, как с остальными арестованными, с крестьянами например? Посадить в тюрьму, получить признание да в Сибирь на вечное поселение?

— Потому что ксендза трудно заставить говорить даже в тюрьме. Это вам не крестьянин, которому одного слова порой довольно, и он все расскажет. Исключения лишь те, которые, кроме бытности в банде, совершили какие-нибудь другие преступления или были в шайке жандармов-вешателей либо кинжальщиков, убивавших мирных жителей по приказанию народного управления. Да впрочем, они никогда и не сочувствовали мятежу. Напротив, всегда были на стороне нашего правительства, а шли в банды из страха и по принуждению.

Ксендза же, как и любого человека, действующего по убеждению, нельзя запугать тюрьмой. Он никогда не потеряет самообладания, будучи брошен за решетку, потому что для него в ней нет ничего непредвиденного. Прежде чем приступить к делу, он уже зрело обдумал свои действия и их последствия. Следовательно, еще до заключения под стражу он уже знал, как ему следует вести себя. Он знает, что для него лучше всего молчать — не проговариваться ни другу, ни недругу. В таких обстоятельствах от ксендза никогда и ничего не добиться. Другое дело — какой-нибудь пан. Ему и не снилась тюрьма, когда он шел до лесу. Все его мысли были заняты своей возлюбленной панночкой, которая по возвращении, по избавлении своей отчизны от азиатов кинется ему на шею. Гордыня и гонор ведут его. Никто из этих слабоумных и не воображал, что затеянное ими дело может принять какой-либо худой оборот. Для них тюрьма совершенно неожиданна, и, попадая в нее, они не успевают собраться с мыслями, побороть свои растерянность и страх. Когда человек в таком положении, то нетрудно его поймать на удочку, да так, что он и сам этого не заметит.

Недавно привели в тюрьму молодого пана, пытавшегося уйти верхом от войск, преследовавших его банду. Когда его схватили, он опешил до такой степени, что растеряв весь свой гонор в тюремной канцелярии, приняв солдата за коменданта, обратился к нему со словами «ваше высокоблагородие». Один из моих адъютантов, Буланцов, видя его замешательство, тотчас надел мятежническую одежду и, когда пана заперли в каземат, велел ввести туда и его самого в виде арестанта. Едва войдя в камеру, бросился он к поляку на шею и давай его целовать, говоря: «Ах боже, ах боже мой! И пан командир попался сюда. Разве совсем уже разбили нашу банду?» Поляк выпучил на него глаза, а потом говорит: «А вы, пан, тоже из наших?»