Моя юношеская «наполеониада» имела продолжение. Попав впервые в Париж в 1961 году, я не преминул побывать во Дворце инвалидов, в усыпальнице Наполеона. Это – монументальное сооружение, запрограммированное производить величественное впечатление. Роскошный склеп с овальным входом, в глубине которого на зеленом гранитном постаменте находится саркофаг из красного порфира. В него погруясены шесть гробов, вложенных, на манер матрешки, один в другой, где хранятся останки императора. Первый – из белой жести, второй – из красного дерева, два следующих свинцовые, пятый – из эбенового дерева и последний – дубовый. У входа в склеп стоят «на часах» две мощные бронзовые фигуры. Одна держит земной шар, другая – скипетр и корону императора. Двенадцать колоссальных статуй символизируют военные кампании Наполеона: от итальянской (1797 г.) до бельгийской (1815 г.).

Глядя на все это великолепие, я думал о том, как жизнь меняет представления и как далеко я ушел от прежнего увлечения. Теперь мною двигала лишь туристская любознательность. Одаренности и многогранности этого человека я удивляюсь до сих пор, но с возрастом и опытом отношение к Наполеону и его деяниям радикально изменилось. Более того, пообщавшись со многими французами и столкнувшись с их частой предрасположенностью к великодержавному высокомерию, я стал приходить к мысли, что для нации не может пройти и не проходит безнаказанно, если в ее прошлом есть такие фигуры, как Наполеон (а у нас Петр I и Сталин), и написанные ими главы.

Наверное, стоит вспомнить о круге нашего чтения. Скажу сразу: для меня бесспорно, что в ту пору средний ученик, уже не говоря о лучших, читал больше, чем нынешний. Конечно, источников информации сегодня гораздо больше, в нашу жизнь вторглось телевидение, которое в этом смысле играет непростую роль. Но дело, видимо, не только в этом: мне кажется, тогда любознательность и круг культурных интересов были шире.

Я перебрал в памяти свои литературные пристрастия тех лет. И подумалось: каким быстрым стало время. Ведь перечень «моих» писателей выглядит и как литературный мартиролог – в большинстве своем это нечитаемые сейчас авторы, а ведь речь идет не о литературных «светлячках».

В моем чтении вряд ли была какая?либо система. Я увлекался разными писателями, читал хаотично, бессистемно, но достаточно много. Жизнь в литературном мире тогда была для меня столь же реальной, столь же осязаемой, как и жизнь реальная в окружавшей нас среде.

В Мопассане, например, притягивали не столько скользкие сюжеты, естественно, любопытные для юноши, сколько его изящный язык, эффектные концовки, его точные и, казалось, неопровержимые определения. Помню, например, как меня поразила фраза в его романе «Сильна, как смерть» о том, что любовь, ее существо заключены в этих шести буквах, к которым ничего нельзя прибавить, если не хочешь убавить. Много любить, очень любить – значит мало любить.

Олдингтон привлекал разящей афористичностью, бесстрашно?ироническим изображением социальных перегородок и предрассудков, картиной исканий незамутненной расчетами любви. Очень нравились такие многоплановые романы, как «Иудейская война» или «Еврей Зюсс» Фейхтвангера, философская проза Ромена Роллана. Метания Жан?Кристофа, поиски им самого себя я «примерял» на себя и друзей. А такие фразы, как «тот, кто не любит, тот всегда прав – он вправе и не любить вас» или «из глаз девушки глядит не чистота, а невинность. Чистота может смотреть из женских глаз», звучали как откровение, и они остались для меня полными смысла на всю жизнь.

Если обратиться к русской литературе, то тут Пушкин и еще более Лермонтов, а также Тютчев, Блок. Из прозаиков – Толстой («Анна Каренина», но отнюдь не «Война и мир» из?за неприятия толстовской философии, значение которой я понял гораздо позже, а также из?за отношения писателя к моему герою – Наполеону), Островский, Салтыков?Щедрин, Вересаев («Живая жизнь» и «Пушкин в жизни»), Гаршин, Куприн и т. д. Признаюсь, не испытывал особых чувств к Чехову, хотя и читал его достаточно много. Его человечность, глубину, мудрость и, я бы сказал, пронзительность понял гораздо позже. Вересаевская «Живая жизнь», помню, заставила размышлять не без опаски о конечности жизни, об изначальной приговоренности человека, но возникшее тревожное чувство было быстро смыто беспечным оптимизмом юности.

Читал и перечитывал «Былое и думы»: не меньше, чем книга, привлекала светлая личность автора. В наши дни, когда тупость и казнокрадство достигли заоблачных высот, нет?нет да вспоминаю о находках Герцена в Вятском архиве – «Дело о пропаже неизвестно куда дома губернского правления», «О переводе крестьянской дочери Василисы в мужеский пол». То, что мне казалось тогда забавным, парадоксальным продуктом герценовского воображения, сегодня мне представляется иным. Опыт последних лет показал, что в коррумпированно?бюрократической России возможно всякое.

Неравнодушны были мы и к советской литературе – от Николая Островского и А. Толстого до Есенина и Бабеля, от Шолохова и Леонова до Булгакова и Зощенко.

Вопреки школьной критике, а может быть, и благодаря ей немалый интерес и любопытство вызывала декадентская поэзия. Поэтому был очень доволен, когда мне попал в руки сборник стихов символистов – объемистый том примерно страниц на 700. Там были стихи русских и зарубежных поэтов – Верлена, Рембо, Виктора Гофмана, Игоря Северянина, Мережковского, 3. Гиппиус, В. Балтрушайтиса, М. Лохвицкой, Р. А. Рильке, Маллармэ, Пшебышевского, Хофмансталя… С юношеским упоением повторял стихи Гофмана: «Как в каждой грани бриллианта весь блеск созвездий заключен, так в Вас, инфанта, в Вас, инфанта, мой мир чудесно воплощен. Всю жизнь носить Вам бриллианты, за Вами следовать молю, инфанта, гордая инфанта, я Вас беспомощно люблю». Именно тогда я вышел за пределы школьного, крайне скудного знания символистов, которое поначалу ограничивалось знаменитой брюсовской строчкой: «О, закрой свои бледные ноги».

Если оставить в стороне вопросы формы, литературного изящества и остроумия, хотя они уже тогда привлекали к себе мое внимание, особенно захватывали большие исторические полотна, в которых разыгрывались драматические события, брали верх волевые, мужественные люди, происходило столкновение страстей, особенно гражданских. Естественно, в соответствии с духом времени волновали идеи справедливости, равенства, обличение всех видов угнетения, увлекала революционная романтика. Наконец, совсем не чужд был и сентиментальный порыв, трогали лирические проза и поэзия.

Легко запоминалось не только содержание прочитанных книг, но и целые куски текста. И то, что запало в память тогда, как правило, осталось на всю жизнь. Иногда эта губка?память даже немножко угнетала, как бы заставляя насильно удерживать в голове уже и ненужные вещи. Так, в те годы, видимо, чтобы подчеркнуть международный престиж Советского Союза, в сообщения о визитах в Москву руководителей зарубежных стран неизменно включался полный перечень встречавших членов дипломатического корпуса. Я обычно слушал последние известия и вскоре мог называть фамилии их всех. Сегодня же, когда прежней памяти, разумеется, уже нет, приходится ностальгически, с сожалением вспоминать об этом «гнете». Остается лишь одно утешение: память воспроизведена в детях.

Разумеется, чтение не ограничивалось беллетристикой: и по собственной воле, и в соответствии со школьной программой в нашем «меню» было немало политической литературы. Наиболее живо воспоминание глубокого и сильного впечатления от Марксовых «Классовой борьбы во Франции с 1848 по 1850 г.» и особенно «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». Не думаю, что тогда был в состоянии в полной мере оценить их по существу, скорее воспринимал их как образец блестящей публицистики и завораживающей масштабности мысли. А некоторые афоризмы (вроде «нации, как и женщине, не прощается минута растерянности, когда на нее нападает насильник») стали «кирпичиками» моего политического мышления.

Был ли я исключением в своем пристрастии к книге? Нет, у нас сложился кружок, пусть небольшой – Нора Берман, Веда Гальперн, Зоря Спиридонова, Шура Быков, Гриша Митник, Эдик Хидиров, где все были жадны до чтения. Мы обменивались впечатлениями о прочитанном, спорили. И если говорить обо всем этом с прицелом на день нынешний, дело не только в том, что мы читали, но прежде всего в том, что мы читали.