«Зимним садом», в те года представлявшимся взору прохожего на любой улице, во всех квартирах, кроме расположенных слишком высоко над тротуаром, теперь можно полюбоваться лишь на гелиогравюрах в подарочных книгах П.-Ж. Сталя[144], и на гравюрах он, — в отличие от теперешних салонов в стиле Людовика XVI, где редко когда увидишь розу или японский ирис в хрустальной вазе с таким узким горлышком, что два цветка там уже не поместились бы, — благодаря тогдашнему обилию комнатных растений и полному отсутствию стилизации в их размещении, как будто хранит на себе печать не бесстрастной заботы о мертвой декоративности, но живой, пленительной любви хозяек дома к ботанике. Он напоминает, но только в увеличенном виде, переносную оранжерейку, которую тогда ставили новогодним утром под зажженной лампой, — у детей не хватало терпения ждать, пока рассветет, — среди других подарков, и то был лучший подарок, так как своими растеньицами, которые надо было выращивать, он вознаграждал за наготу зимы; в еще большей степени, чем на эти оранжерейки, зимние сады походили на ту, что была рядом с ними, на картинке из красивой книги, — это был тоже новогодний подарок, — и хотя оранжерейку из книги дарили не детям, а героине повести Лили[145], они приходили от нее в восторг, и теперь, почти уже состарившись, они склоняются к мысли, что в те блаженные времена зима была самым лучшим временем года. Наконец, в глубине зимнего сада, сквозь переплет ветвей самых разных растений, благодаря которому освещенное окно с улицы становилось похожим на стекла тех самых детских оранжереек, нарисованных или настоящих, прохожий, поднявшись на цыпочки, чаще всего видел господина в сюртуке с гарденией или гвоздикой в петлице, — господин стоял перед сидевшей дамой, и оба они, точно вырезанные на топазе, неясно различались в глубине гостиной, задымленной паром от самовара, — тогда это еще было новшеством, — паром, который, может быть, поднимается и теперь, но к которому так привыкли, что никто его уже не замечает. Г-жа Сван придавала большое значение «чаю»; она полагала, что это будет оригинально и очень мило, если она кому-нибудь скажет: «Вы всегда меня застанете, но только попозже; приходите к чаю», — и произносила она эти слова с чуть заметным английским акцентом, улыбаясь ласковой и тонкой улыбкой, а польщенный знакомый г-жи Сван с многозначительным видом кланялся ей, как будто ее слова заключали в себе особый, глубокий смысл, внушавший почтительность и требовавший внимания. Была еще одна причина, кроме вышеуказанных, отчего цветы являлись не просто украшением салона г-жи Сван, и причина эта коренилась не в эпохе, а в прежней жизни Одетты. Кокотка высокого полета, каковой она раньше и была, живет главным образом для любовников, то есть у себя дома, а это приучает ее жить для себя. Порядочная женщина, конечно, тоже может дорожить своими вещами, но кокотка дорожит ими еще больше. Важнейшая минута ее дня — не та, когда она одевается для всех, но та, когда она раздевается для одного. Ей нужно быть не менее элегантной в капоте, в ночной сорочке, чем в выходном платье. Другие женщины выставляют свои драгоценности напоказ, ей же надлежит быть в тесной дружбе с ее жемчугами. Такой образ жизни обязывает, воспитывает вкус к тайной роскоши, вкус почти бескорыстный. У г-жи Сван был вкус к цветам. Около ее кресла всегда стояли в громадной хрустальной чаше с водой заполонявшие ее пармские фиалки и маргаритки с оборванными листочками, и гость мог принять это за знак прерванного любимого занятия, так же как недопитую чашку чая, которую г-жа Сван выпила бы в одиночестве ради собственного удовольствия; занятия даже еще более интимного и таинственного, так что человеку, скользнувшему взглядом по этим стоявшим на самом виду цветам, хотелось извиниться, как будто он подсмотрел заглавие еще не раскрытой книги, по которому можно судить о том, что Одетта читала, а следовательно — быть может, и о том, что она сейчас думает. А ведь цветы — существа, в еще большей степени живые, чем книги, и вам было бы так же неловко, как если бы вы, придя к г-же Сван, обнаружили, что она не одна, или, вернувшись вместе с нею в гостиную, заметили бы, что тут кто-то есть, — до того загадочную играли роль и такое близкое имели отношение к тем часам жизни хозяйки дома, о которых никому ничего не было известно, эти поставленные не для гостей Одетты, а как бы ею забытые здесь цветы, словно они вели и будут еще вести с ней особый разговор, который вы боялись прервать и тайну которого вы безуспешно пытались прочитать в линялом, жидком, лиловом, водянистом цвете пармских фиалок. С конца октября Одетта начала прилагать старания, чтобы по возможности вовремя возвращаться домой к чаю, на свой, как тогда еще говорили, five o'clock tea: она слышала (и любила повторять), что г-же Вердюрен удалось создать салон потому, что в определенный час ее наверное можно застать дома. Одетта тоже задалась целью выбрать себе такой час, только без особых стеснений, senza rigore, по излюбленному ее выражению. Она смотрела на себя как на вторую Леспинас[146] и считала себя основательницей салона, соперничающего с салоном дю Дефан, у которой ей удалось переманить самых приятных посетителей, в частности Свана, последовавшего за ней в ссылку и разделившего ее уединение, — этим ее россказням верили не осведомленные о ее прошлом новые знакомые, но, понятно, не она сама. Мы столько раз играем перед публикой любимые наши роли и они так вошли в нашу плоть и кровь, что нам легче сослаться на ложное их свидетельство, чем запросить действительность, почти совершенно забытую. В те дни, когда г-жа Сван совсем не выходила из дому, она надевала крепдешиновое платье, белое, как первый снег, а иногда — длинный шелковый, с оборками, пеньюар, похожий на гроздь бело-розовых цветов, — теперь считается, что такие пеньюары для зимы не подходят, но это неверно. Легкие ткани и нежные тона в тогдашних жарко натопленных, отделенных портьерами гостиных, о которых светские романисты того времени, стараясь как можно изящнее выразиться, писали, что они «подбиты уютом», придавали женщине такой же озябший вид, как розам, несмотря на зиму, красовавшимся возле нее, как будто на дворе стояла весна во всей румяной своей наготе. Ковры приглушали звуки, хозяйка дома сидела в глубине, вы появлялись неожиданно для нее, она продолжала читать, когда вы подходили к ней почти вплотную, и благодаря этому впечатление приобретало еще большую романтичность, ко всему этому очарованию примешивалось очарование подслушанной тайны, чем и сейчас еще веют на нас воспоминания об уже тогда выходивших из моды платьях, с которыми, пожалуй, одна лишь г-жа Сван не решалась расстаться и при виде которых у нас рождалась мысль, что женщина, носящая такие платья, — наверное, героиня романа, потому что в большинстве случаев мы видели их в романах Анри Гревиля[147]. Теперь в гостиной Одетты стояли в начале зимы громадные хризантемы самых разных цветов — такого разнообразия Сван прежде у нее не видел. Я восхищался ими во время моих печальных посещений г-жи Сван, когда моя грусть возвращала мне всю таинственную поэтичность этой женщины, которая завтра скажет Жильберте: «У меня был твой друг», — восхищался, конечно, потому, что, розово-палевые, как шелк ее кресел в стиле Людовика XV, белоснежные, как ее домашнее крепдешиновое платье, или медно-красные, как самовар, они служили гостиной дополнительным украшением столь же роскошной, столь же изысканной окраски, как сама гостиная, но только живой и непрочной. Меня умиляло еще и то, что хризантемы были менее хрупки, более долговечны по сравнению с тоже розовыми или тоже медными отблесками, которыми заходящее солнце так пышно обагряет мглу ноябрьских сумерек и которые, — только я при входе к г-же Сван успевал их заметить, — потухали на небе, но зато продлевались, обретали новую жизнь в пламеневшей палитре цветов. Подобно огням, уловленным великим колористом в переменчивости атмосферы и солнца для того, чтобы они украсили человеческое жилье, хризантемы заставляли меня преодолевать грусть и с жадностью вбирать в себя во время чая мимолетные радости ноября, всем уютным и таинственным великолепием которых они рдели подле меня. Увы! В разговорах я этой прелести не находил; с разговорами у хризантем было мало общего. Даже г-же Котар, и притом в поздний час, г-жа Сван деланно приветливым тоном говорила: «Да нет, посидите, не смотрите на часы, сейчас еще очень рано, эти часы стоят, ну куда вам торопиться?» И она еще предлагала зажавшей в руках сумочку профессорше пирожок.

вернуться

144

П.-Ж. Сталь — псевдоним известного парижского издателя Пьера-Жюля Этцеля (1814-1886). Под этим псевдонимом Этцель публиковал свои популярные книги для детей.

вернуться

145

Лили — героиня серии детских книг Этцеля («День мадмуазель Лили», «Путешествие мадмуазель Лили» и др.).

вернуться

146

Леспинас Жюли де (1732-1776) — хозяйка популярного литературного салона и писатель-эпистолограф. В ее салоне часто бывали многие энциклопедисты, а Даламбер был ее интимным другом. Сначала компаньонка маркизы Марии Дю Дефан (1697-1780), Леспинас затем организовала свой собственный салон, соперничавший с салоном Дю Дефан. Это привело к открытой вражде светских дам.

вернуться

147

Анри Гревиль (подлинное имя — Алиса Флери; 1842-1902) — популярная в свое время французская романистка.