Изменить стиль страницы

— Тогда сыграй сейчас встречу, — сказала сестра. — Только, пожалуйста, пусть это будет последняя встреча, — прибавила она серьезно. — Ты ведь не так уж молод. Помни, если в этом году не женишься, я знать тебя не хочу. Это даже нездорово…

— Ах, сестрица! — прервал ее пан Людвик.

Он снова стал в классическую позу, потряс головой, выставил ногу, ударил смычком по струнам, и — на этот раз поплыла мелодия:

Жаворонком звонким
Взвиться в небо с солнцем…[8]

— Да, да! — говорила сестра. — Мадзя — это жаворонок… Но, милый Люцусь, когда кончишь, сыграй для себя еще что-нибудь, и довольно! У меня немного голова болит, да и тебе музыка действует на нервы.

Она вышла, постукивая палкой, и тут же стала бранить служанку.

«Боже, боже! — думал в отчаянии пан Людвик, пряча в футляр скрипку. — Чего бы я не дал, чтобы моя сестра хоть четверть часа оставалась в одинаковом настроении. Сама запретила мне играть на скрипке, сама похвалила за то, что снова стал играть, и вот не прошло и минуты, а она уже опять не позволяет, говорит, нервы себе расстраиваю… Боже, боже!..»

Наконец в затопленном городке снова установилась погода, улицы подсохли, и дамы из общества смогли выйти из дому, высоко поднимая юбки.

Вышла и Мадзя: сперва она сдала на почте письма, а затем направилась к дому заседателя.

— О, небо! — воскликнула заседательша, картинно всплеснув руками. — А ведь Фемця полчаса назад ушла, сказала, что к тебе идет… Уж не се-елучилось ли чего?

Мадзя с трудом втолковала заседательше, что, наверно, по дороге разминулась с подругой и что Фемця непременно ждет ее у них дома. Однако заседательша успокоилась только тогда, когда Мадзя дала обещание самолично доставить панну Евфемию на лоно обеспокоенной матери.

— Видишь ли, де-ерогая Мадзя, — сказала заседательша на прощанье, — молоденькая девушка — это нежный це-еветок: чуть подует ветерок посильней и уж может повредить ему, что же говорить о злых языках! Я потому всегда на коленях умоляю Фемцю не выходить одной в город. При ее красоте, при ее положении в обществе… До се-евидания, моя де-ерогая!

Панна Евфемия действительно была у Мадзи, но ей хотелось поскорее встретиться с подругой, и она вышла навстречу ей. Потом Фемце захотелось подышать свежим воздухом, и Мадзя встретила ее уже на дороге от почты к площади. Вероятно, по чистой случайности около почты оказался и пан Цинадровский, без шапки. Одну руку он держал в кармане, а другую прижимал к сердцу и с выражением немого восторга смотрел на прелестную Евфемию, которая из опасения ступить в грязь обнажила чудные ножки, изящно обутые в очень высокие венгерские башмачки.

Барышни сердечно поздоровались и заговорили обе сразу:

— Ты знаешь, я заказала Ментлевичу обои для нашего пансиона.

— А я послала прошение в дирекцию.

— По почте? Надо было пойти со мной, тогда этот… чиновник скорее отправил бы.

— Ты была на почте? — невольно спросила Мадзя и торопливо прибавила: — Ах боже мой, ты сказала Ментлевичу про обои…

— Но он дал слово, что никому не скажет. Да он подумает, что это я хочу сделать подарок отцу на именины. Куда же нам пойти: ко мне или к тебе? — спросила панна Евфемия, поворачивая к дому доктора.

— Пойдем к нам, — ответила Мадзя, — только сначала знаешь что? Зайдем тут к одному столяру, которого лечит папа, узнаем у него, сколько будут стоить парты для нашей школы?

— Ах, да, да! Что ж, пойдем к столяру, только должна тебе сказать, в переулках грязь, наверно, страшная, — говорила панна Евфемия, глядя на улицу, по которой в город обычно ходил пан Круковский. Через минуту она с холодной небрежностью спросила: — А что, не был ли у вас пан Круковский?

— Нет.

— Гм! Отец говорил, что вчера пан Людвик весь день играл на скрипке ту баркароллу, которую когда-то мы играли вдвоем. Мне вспомнилось то прекрасное время…

— Он был влюблен в тебя? — спросила Мадзя, выискивая на грязной уличке места посуше.

— Был влюблен? — воскликнула панна Евфемия. — Да он просто с ума сходил, как, впрочем, и все остальные… Но он капризник и любит заглядываться на всякую новую мордочку, поэтому я решила испытать его…

Мадзе подумалось, что панна Евфемия не совсем верно определила свое отношение к Круковскому, и ей стало обидно за подругу. Но, не желая осуждать ее, она решила обо всем забыть. Ей без труда удалось это сделать, так как грязь стала просто непролазной, и панна Евфемия сказала:

— Милочка, да мы тут не пройдем!

— Вон видишь, это уже домик столяра. Мы пройдем через этот двор, — ответила Мадзя, вбегая в калитку, которая висела на одной петле.

— Боже, Мадзя, что ты делаешь? — крикнула панна Евфемия. — Да если бы мне посулили, что я буду начальницей самого большого пансиона, и то я не стала бы ходить по таким закоулкам…

Домик столяра был ветхий, облупленный, в землю он ушел чуть не по самую крышу, поросшую мохом, так что с улицы в комнату можно было шагнуть прямо через окно, не очень высоко поднимая ногу. В комнате слышался ритмичный визг пилы, стук молотка и крикливый голос восьмилетней девочки, которая качала на руках двухлетнего братишку.

Во дворе, заваленном досками и засыпанном мокрыми опилками, стоял у маленького колодца с журавлем столяр и разговаривал с евреем; лапсердак у еврея на груди был еще темный, но на спине весь выгорел, полы были забрызганы грязью. В отворенное окно виднелся свежий гроб; худенький парнишка, у которого в голове было полно опилок, вколачивал в гроб гвозди.

Мадзя вздрогнула, панна Евфемия зажала платочком неописуемо прелестный носик. Еврей и столяр, стоя к барышням спиной, продолжали разговор.

— Я вам, пан Гвиздальский, отдам восемь злотых, а себе возьму остальные, — говорил еврей. — Так будет лучше, а то вы заберете все деньги, и я не получу ни гроша.

— Нет, так не пойдет, — возражал столяр. — Ну, скажите сами: на что это похоже, чтобы еврей да относил католику гроб? Я ведь не получу тогда отпущения грехов.

— А за мои денежки, пан Гвиздальский, вы получите отпущение?

— Эх, сударь, да вы уже два раза получили свои деньги, — пробормотал столяр, плюнув через желоб.

— Здравствуйте, пан столяр! — крикнула Мадзя.

Еврей и столяр заметили барышень и прервали разговор; еврей исчез в сенях домика, а столяр подошел к плетню. Из ворота грязной рубахи у него выглядывала искривленная впалая грудь, на руках вздулись жилы.

— Мы пришли спросить у вас, — сказала Мадзя, — сколько могут стоить школьные парты? Знаете, такие скамьи, за которыми в школе сидят дети.

— Знаю. Пюпитр для письма, а перед ним скамейка.

— Вот именно. Они должны быть покрашены в черный или желтый цвет, как хотите… Сколько может стоить такая парта для четверых детей? — спросила еще раз Мадзя.

Столяр задумался.

— Право, не знаю, — сказал он, понурясь. — Рублей пятнадцать.

— Господи Иисусе! Да что вы, пан столяр! — воскликнула Мадзя. — Значит, за двадцать пять парт пришлось бы заплатить чуть ли не четыреста рублей.

— Двадцать пять? — повторил столяр и стал ерошить волосы. — Право, не знаю. Ну, тогда, может, по десять рублей за парту.

— Ну, Мадзя, нечего с ним разговаривать, — нетерпеливо вмешалась панна Евфемия. — Пойдем к Гольцмахеру, он нам сделает.

— К еврею? — спросил столяр, уставясь на нее впалыми глазами. — Он и так сумеет заработать. Ну, если двадцать пять парт, тогда по… пять рублей… Дешевле не возьмусь.

Барышни переглянулись, обменялись несколькими французскими фразами и ушли, сказав столяру, что зайдут, когда надумают сделать заказ. Столяр тяжело оперся на плетень и смотрел им вслед, а еврей просунул из сеней голову, желая, видимо, кончить разговор. Однако начал он со следующих слов:

— Ну-ну! Панночкам понадобились парты. Зачем? Они не говорили вам, пан Гвиздальский?

вернуться

8

Жаворонком звонким… — начало арии Гальки из оперы «Галька» Станислава Монюшко.