— А ведь это в самом деле! — сказал математик.

Все переглянулись и усмехнулись.

Марья Петровна протянула Пантюше руку.

— Золотая голова, — сказала она.

— Ну что вы! — ответствовал тот, целуя протянутую руку. — Просто я болею душою за школу и за родное просвещение.

Степан Александрович, поддавшись на миг общему настроению, чуть-чуть было не спросил: «А как ты думаешь, нас за сегодняшние уроки не посадят?» — но удержался, вспомнив, кто перед ним. И, однако, он это ясно чувствовал, на Пантюшу была теперь вся надежда.

Но судьба готовила в этот страшный день педагогам новое испытание.

Отворилась дверь, и в учительскую вошли три паренька в валенках (из присоединенных). То были Шустров, Прядов и Микиткин. Они держали в руках бумагу вроде прошения или заявления, написанного крупным почерком по ново-старому правописанию. «Заявление», например, написано было через «ять», так же, как и «требуем». А «хлеб» через «е».

На мгновение повторилась немая сцена.

Пантюша не совсем уверенно взял бумагу.

— Хорошо, — сказал он, прочтя ее с полным спокойствием, — мы сейчас это обсудим. Ступайте!

Но те не ушли.

— И мы будем обсуждать, — сказал, глядя в пол, Микиткин.

— Пожалуйста… Я тогда оглашу бумагу: «Заявление».

«Настоящим мы требуем:

Первым-наперво: организовать при школе комячейку.

Вторым-наперво: чтоб учиться, как сказано.

Третьим-наперво: иконы снять.

Четвертым-наперво: хлеб делить самим, а не экономке. Такой есть тоже закон.

И вообще чтоб в школьном совете состоять, как прочие члены».

Пантюша смолк.

Наступило гробовое молчание.

— Ну что ж, — сказал он, — это все требования справедливые. Мы не возражаем. Не правда ли?

Все молчали, потупившись. Парни молча повернулись и вышли. Марья Петровна не выдержала и погрозила им вслед своим пухлым дамским кулачком.

— Марья Петровна, не волнуйтесь, — сказал тихо Пантюша, ловя и целуя этот кулачок, — пусть делают… Не будем обострять отношений.

— Да, но ведь это же разрушит всю школу… наши традиции…

— Марья Петровна, милые и дорогие коллеги… не будем падать духом,

И, доведя свой голос до трагического шепота, Пантюша прошипел:

— У меня есть точнейшие сведения из вполне достоверных источников, что через две недели все кончится… все подмосковные мосты уже минированы, Кремль также… Ну пусть повеселятся две недели…

На мгновение все лица просветлели.

— Па-ни-маю! — сказал математик.

— И я тоже слышала, — подтвердила немка, — про мосты я не слыхала, а что через две недели…

— Да иначе и быть не может, — сказал естественник, — иначе это было бы неестественно…

Раздался звонок.

— Завтракать! — заорал кто-то в коридоре, и сотня ног затопала мгновенно по лестнице.

Преподаватели все как-то тоже рванулись, но тотчас овладели собою и пошли чинно.

— Но что бы мы делали без Пантелеймона Николаевича? — услышал Степан Александрович позади себя голос Марьи Петровны.

— Об этом даже страшно подумать! — отвечал естественник.

А Пантюша шел, улыбаясь, по лестнице, и со всех сторон пищали тоненькие голоса девочек из школы первой ступени, помещавшейся в одном этаже со столовой.

— Здравствуйте, Пантелеймон Николаевич! Пантелеймон Николаевич, я у вас на будущий год учиться буду! Пантелеймон Николаевич!

А Пантюша шел, гладя девочек по головкам, трепля их за щечки.

— Тише, дети мои, тише!

Француз, опередивший всех, имел восторженный вид:

— Господа, сегодня мясной пшенный суп!

То был счастливый миг.

Из мисок шел пар, нарезанный четверками хлеб лежал чудесной грудой на подносе, и вдруг стало уютно и весело, как будто сидели не у окна в казенкой гимназической столовой за простым деревянным столом, а в светлом зале былой «Праги», и не пшенный с черным хлебом суп ели, а уху из стерлядей с вязиговым из калашного теста растегаем.

Француз вынул из кармана пузырек и вылил что-то в суп.

— Это что? — удивилась немка.

— Жидкое магги. Сообщает пище здоровую пикантность. Если хотите, могу достать. Такой вот пузырек — пятьсот рублей. Это мне с моей родины посылают.

— А вы где родились?

— Я родился в Гренобле, но уехал оттуда, когда мне был год. Родиной я считаю Торжок.

— Интересно, когда-нибудь найдут способ жить без еды? — спросила немка у естественника.

— Не думаю, — отвечал тот, и видно было, что мысль эта ему в данный момент неприятна, — к чему лишать человека вкусовых ощущений?

— Чтоб избежать порока жадности, — отвечала немка.

— Есть пороки гораздо более страшные.

— Например?

— Ну, пьянство.

— Ах, это такой ужас!

— Вы знаете, — сказал естественник, — я дожил до шестидесяти лет и не знаю вкуса водки.

Пантюша улыбнулся.

— А я, — сказал он, — должен сознаться, один раз выпил маленькую рюмочку на именинах у тети. И то не водки, а наливки.

— Алкоголь есть яд! — сказал математик.

— Вино затемняет человеку ум! — подтвердила немка.

— От него все качества, — вздохнула дама из свиты.

Степан Александрович вдруг ясно представил себе запотевшую от холодной водки рюмку. Но в этот день было тяжело даже это чудное видение и как-то сами собой и очень просто выползли у него изо рта слова.

— Для чего люди одурманиваются?

— Есть один еще более страшный порок, — взволнованно пролаяла старая девица из свиты, — это прелюбодеяние!

— Тише, пожалуйста, — строго сказала Марья Петровна.

Щеки почтенной девицы, напоминавшие обычно лимон, вдруг стали приближаться к цвету апельсина. Все потупились, а Пантюша наставительно сказал:

— Апостол Павел советует и не говорить христианам о сих мерзостях!

— Вот это верно, — сказала Марья Петровна, и все поднялись, ибо миски были дочиста вылизаны, а блюдо опустошено.

Поднимаясь по лестнице, Марья Петровна сказала Лососинову:

— Меня просто тронуло, как хорошо Пантелеймон Николаевич знает катехизис.

Степан Александрович что-то промычал. Он, разумеется, не мог сказать ей, что Пантюша из всего катехизиса знал в гимназии наизусть лишь главу о седьмой заповеди, вычеркнутую батюшкой. Это был единственный случай, когда он что-то выучил из интереса к предмету, а не из боязни кола.

В это время Соврищев прошептал ему на ухо:

— Смотри скорей наверх!

Лососинов посмотрел. Хорошенькая ученица Курочкина зачем-то наклонилась, и на ее стройных ножках над самыми коленками на миг пролиловели подвязки.

Но зрелище это нисколько не умилило и не растрогало Степана Александровича. Вообще, вследствие ли испуга, причиненного инструктором, или еще отчего-то, но чувствовал он себя как-то странно.

Сев на окне в учительской, он с некоторым удивлением глядел на преподавателей, продолжавших обсуждать событие… Какая-то мысль, еще не совсем ясная, медленно созревала в нем… Раздался звонок. Учителя, ежась от холода и позевывая после завтрака, пошли на уроки.

Пантюша обычно уходил последним. Почему-то ему казалось, что начальник вообще должен делать все несколько позже подчиненных (по ассоциации с капитаном судна, который спасается последним). Когда они остались вдвоем, Степан Александрович вдруг сказал:

— Пантюша! А ведь это подлость, что мы с тобой делаем.

— То есть? — удивился тот.

— Эти люди относятся к нам серьезно, эти барышни нам доверяют, думают, что мы можем их чему-то научить, а ведь мы на самом деле только втираем очки. Мы ведь ничего не знаем… Мы не имеем никаких педагогических взглядов, мы не умеем преподавать, ни по-старому, ни по-новому… морально мы представляем из себя черт знает что… Человек, который соприкасается с детьми, должен быть чист душою… Это азбука.

— Чушь какая!.. Мне вот недавно рассказывали… Был один педагог старый, которого в округе прозвали даже святым… А когда он умер, у него в столе нашли такие открыточки…

— Ну и гадость! — вскричал Степан Александрович. — Нет, ты, пожалуйста, пойми меня… Весь урок я только думаю о том, как бы увильнуть получше от неожиданного вопроса…