Изменить стиль страницы

Долго, всю жизнь ему светили огни ночного Смольного, огоньки солдатских и матросских цигарок, закопченные лампы над столами типографских факторов, да и та единственная свеча, которую приходилось зажигать то там, то тут, когда город внезапно оставался без света.

Свет отключали часто. Ток подавался только на предприятия. В квартире Демьяна становилось темно. Все керосиновые лампы на даче. Семья там. Свечи не всегда достанешь. Смастерил себе коптилку. Такая когда-то тускло мигала в душной придворовской хате долгие осенние вечера, длинные зимы… И не эта ли коптилка заставила его в бурные, тревожные дни вспомнить былое? Не при ней ли написано одно из немногих лирических стихотворений, напечатанных в «Правде» 6 января 1918 года? Демьян Бедный поведал своим, уже избавленным от господ читателям, каковы были рождественские праздники его детства:

Помню — господи прости,
Как давно все было! —
Парень лет пяти-шести,
Я попал под мыло.
Мать с утра меня скребла,
Плача втихомолку,
А под вечер повела
«К господам на елку».
«Здравствуй, Катя! Ты — с сынком?
Муж, чай, рад получке?»
В спину мать меня пинком:
«Приложися к ручке!»
Сзади шум. Бегут, кричат:
«В кухне — мужичонок!»
Эвон, сколько их, барчат:
Мальчиков, девчонок!
Кто-то тут успел принесть
Пряник и игрушку:
«Это пряник. Можно есть»,
«На, бери хлопушку».
«Вот — растите дикарей:
Не проронит слова!..
Дети, в залу марш скорей!»
В кухне тихо снова.
Фекла злится: «Каково?
Дали тож… гостинца!..
На мальца глядят как: во!
Словно из зверинца!»
Попрощались и — домой.
Дома — пахнет водкой.
Два отца — чужой и мой
Пьют за загородкой.
Спать мешает до утра
Пьяное соседство.
Незабвенная пора,
Золотое детство!

Может быть, в самом деле тусклое мерцание навеяло грустные стихи? Нет. Если бы на настроение Демьяна Бедного влияли подобные внешние обстоятельства, он не смог бы столько работать для революции. Ведь на его воспевающей Октябрь поэме проставлена дата: «1917—7/XI—1922». Весьма вероятно, что он обдумывал замысел, искал ритмы своей поэмы «Главная Улица» при одиноком огоньке свечи или коптилки. Они сопутствовали ему в работе и позже. Но вот что он видел перед собой, когда писал о вышедшем на Главную Улицу истории Новом Хозяине:

Вышел — и все изменилось вдруг:
Дрогнула, замерла Улица Главная,
В смутно-тревожное впав забытье, —
Воля стальная, рабоче-державная,
Властной угрозой сковала ее:
— Это — мое!!
Улица эта, дворцы и каналы,
Банки, пассажи, витрины, подвалы,
Золото, ткани, и снедь, и питье,
Это — мое!!
Библиотеки, театры, музеи,
Скверы, бульвары, сады и аллеи,
Мрамор и бронзовых статуй литье,
— Это — мое!!

Поэту все равно, в какой обстановке он работает, когда он видит то, ради чего он жил; видит, как «Из закоулков, из переулков, темных, размытых, разрытых, извилистых, гневно взметнув свои тысячи жилистых, черных, корявых, мозолистых рук», выходит его народ-победитель.

Он слышит крики и испуганную ругань тех, кто тонет в буйном революционном прибое. Это для него высшая музыка, высшая поэзия. Он никогда не отдаст дани лирике, навеянной поэтической свечой, не позволит себе рассказать о вызванных ею лирических чувствах, которыми богат, как всякий одаренный художник. Его скромный дар, как он сам говорит, нужен ему только для дела. А дела так много, что даже поэму о Главной Улице он сумеет создать и напечатать лишь в пятую годовщину Октября. Он донесет в этой поэме тревожный барабанный бой, твердую поступь Нового Хозяина. И это будет одно из немногих произведений, которое он назовет именно поэмой, тогда как всю предысторию событий, включая Февральскую революцию, видел и называл только повестью.

Долго работается повесть. Еще дольше — поэма. Каждый шаг революции требует ежечасной борьбы. Каждый номер каждой газеты должен отражать ее по горячим следам. К утренним выпускам «Красной» прибавились вечерние. Все нужно делать только сегодня.

И случилось одно такое «сегодня», которое застало Демьяна врасплох. Оно подкрадывалось потихоньку, а он и не заметил.

22 февраля вечером в семьдесят пятой комнате раздался звонок.

Оказавшийся тут Демьян знает, что Бонч-Бруевич ждет приезда старшего брата. Как будто звонок именно от него, потому что ответ таков:

— Тебя ждут. Сейчас же высылаю на вокзал машину. Владимир Ильич просит приехать сюда немедленно.

— Кто жалует? — подчеркнуто уважительно, но не без иронии спрашивает Демьян.

— «Его превосходительство» — Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, — отвечает другу Владимир Дмитриевич; он тоже не прочь в самый серьезный момент съязвить приятелю, в свое время много язвившему насчет брата-генерала. А тот уже давно снял генеральские погоны: еще в ноябре принял предложение Совнаркома стать начальником штаба Верховного Главнокомандующего.

— Любопытно, что расскажет… — гадательно бросает Демьян.

Сколько бы он ни вышучивал генеральскую философию, мнением такого военного специалиста, как Михаил Дмитриевич, всегда интересовался. Демьян, конечно, без него в курсе. Свердлов Дзержинский, Еремеев, Антонов-Овсеенко, Подвойский, которых он видит каждый день, не держат его в неведении. А все-таки… А все-таки «его превосходительство» прибыл из Ставки. И вызвал его Ильич. Демьян уткнулся в лежащую перед ним карту.

Немцы в Минске, Ревеле, Юрьеве. Отошла Украина. Начался натиск немецких войск со стороны Нарвы. Да, карта не говорит ничего хорошего поэту…

Однако бывший генерал, очевидно, видит ее все-таки иначе, чем поэт.

Демьян настолько не мог предположить, к чему приведет информация начальника штаба, что даже растерялся.

Немного спустя Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, как он сам рассказывает, пришел к Ленину с таким заявлением:

— Владимир Ильич, правительство, находящееся в Петрограде, является магнитом для немцев. Они отлично знают, что столица защищена только с запада и с юга. С севера Петроград беззащитен, и высади немцы десант в Финском заливе, они без труда…

— Где же, по вашему мнению, должно находиться правительство?

— В Москве.

— Дайте мне об этом письменный рапорт, — ответил Ленин.

Решение было принято на закрытом заседании Совнаркома. Организация выезда поручена заведующему семьдесят пятой Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу.

Тайна соблюдалась строжайше. Но когда Владимир Дмитриевич сказал Демьяну, чтобы потуже набил портфель: завтра в одиннадцать часов вечера — отъезд из Петрограда, старый друг впервые увидел поэта онемевшим.