Я вдруг остановился в бешенстве.

— Послушай-ка, любезный, ты чего от меня хочешь? Чего ты таскаешься за мной?.. — напустился я на мальчика.

Валек оторопел.

— Отвяжись от меня, убирайся прочь!.. — кричал я, сжимая кулаки. — Осрамил меня так, что все смеются надо мной… Если ты мне еще раз попадешься на глаза, изобью…

Выпалив это, я ушел, а Валек остался. Отойдя на несколько шагов, я оглянулся и увидел мальчика на том же месте. Он смотрел на меня и горько плакал.

Оборотнем влетел я к нам в кухню, и везде, куда ступала моя нога, оставались лужицы воды. При виде меня куры всполошились, раскудахтались и, хлопая крыльями, бросились к окнам, девушки-работницы покатились со смеху, а Войцехова всплеснула руками.

— Господи, твоя воля!.. Да что с тобой? — закричала старуха.

— Не видите, что ли?.. Упал в пруд — вот и все! Дайте мне полотняный костюм, башмаки и рубашку. Только скорей!

— Горе мне с этим мальчиком! — разохалась Войцехова. — Да к кителю, верно, и пуговицы не пришиты… Каська, а ну пошевеливайся, ищи башмаки!

Она принялась расстегивать и снимать с меня мундир с помощью второй девушки. Это кое-как удалось, но с сапогами пришлось-таки повозиться. Ни туда, ни сюда. Наконец позвали на помощь конюха. Мне пришлось лечь на койку; Войцехова с девушками держали меня под мышки, а конюх стаскивал сапоги. Я думал, он мне ноги выломает. Зато через полчаса я уже был как куколка — умыт, переодет и причесан. Прибежала Зося и пришила мне пуговицы к полотняному кителю. Войцехова выжала мокрую одежду, вынесла на чердак — и все шито-крыто.

Однако отец, вернувшись домой, уже знал обо всем. Он насмешливо поглядел на меня, покачал головой и сказал:

— Эх ты, осел, осел!.. Теперь иди к Лёне, пусть-ка она тебе справляет новые штаны.

Вскоре явился винокур. Он тоже посмотрел на меня и посмеялся, но я подслушал, как он говорил отцу в конторе:

— Резвый малый! Этот за девками полезет хоть в огонь. Как и мы в молодые годы, пан Лесьневский.

Я догадался, что вся усадьба знает о моем любезничании с Лёней, и был страшно сконфужен.

Под вечер пришла графиня с Лёней и гувернанткой, и у каждой — о чудо! — на платье была приколота… кувшинка! Я готов был провалиться сквозь землю, хотел бежать, но меня позвали, и я предстал перед дамами.

Тотчас я заметил, что гувернантка смотрит на меня очень сочувственно. Графиня же погладила меня по раскрасневшимся щекам и дала конфет.

— Милый мальчик, — сказала она, — очень похвально, что ты так любезен, но, пожалуйста, никогда не катай девочек на лодке. Хорошо?..

Я поцеловал ей руку и что-то буркнул.

— Да и сам тоже не катайся. Обещаешь мне?

— Я не буду кататься.

Тогда она обернулась к гувернантке и заговорила с ней о чем-то по-французски. Я услышал, как они несколько раз повторяли слово «эро». К несчастью, услышал его и отец и вскричал:

— Ох, ваша правда, графиня: ирод, как есть ирод!..

Дамы улыбнулись, а после их ухода Зося пыталась растолковать отцу, что «эро» пишется «heros» и по-французски значит не ирод, а герой.

— Герой? — повторил отец. — Уж точно герой! Промочил мундир и порвал штаны, а я теперь выкладывай Шулиму двадцать злотых. Черт бы побрал такое геройство, за которое платить приходится другим!

Прозаические взгляды отца были мне крайне неприятны. Однако я благодарил бога, что дело не кончилось хуже.

С того дня я виделся с Лёней не только в парке, но и у них в доме. Несколько раз я там обедал, что приводило меня в величайшее смущение, и почти ежедневно оставался к полднику, за которым подавали кофе, или землянику, или малину с сахаром и со сливками.

Я часто беседовал с обеими дамами. Графиня удивлялась моей начитанности, которой я был обязан библиотеке горбунка, а гувернантка, панна Клементина, была просто в восторге от меня. Ее симпатии я завоевал не столько своей эрудицией, сколько рассказами о приказчике, так как я всегда знал, где именно он присматривает за работами и что думает о панне Клементине. В конце концов эта просвещенная личность призналась мне, что вовсе не собирается выходить замуж за приказчика, а жаждет лишь поднять его морально. Она заявила мне, что, по ее понятиям, роль женщины в жизни состоит в том, чтобы возвышать мужчин, и что я сам, когда вырасту, непременно должен найти такую женщину, которая меня возвысит.

Беседы эти мне чрезвычайно нравились. Оттого я все усерднее передавал панне Клементине сведения о приказчике, а ему о панне Клементине, чем и снискал благосклонность обоих.

Насколько я сейчас помню, жизнь в господском доме протекала своеобразно. К графине каждые два-три дня приезжал ее жених, а панна Клементина по нескольку раз в день посещала те уголки парка, где могла увидеть приказчика или хотя бы, как она выражалась, услышать звук его голоса, — очевидно, в то время, когда он ругал батраков. В свою очередь, горничная лила слезы по том же приказчике, высматривая его то из одного, то из другого окна, а остальные девушки, следуя обычаям дома, делили свои чувства между лакеем, буфетным мальчиком, поваром, поваренком и кучером. Даже сердце старой Салюси не было свободно. Им владели индюки, селезни, гусаки, каплуны и петухи вместе со своими подругами, столь различными по оперению и виду, и в этом пестром обществе ключница проводила целые дни.

Естественно, что в кругу таких занятых людей нам, детям, жилось очень привольно. С утра до вечера мы играли и старших видели тогда лишь, когда нас звали обедать, полдничать или спать.

Вследствие этой свободы у меня сложились довольно оригинальные отношения с Лёней. Она уже через несколько дней звала меня Казик, обращалась ко мне на «ты», распоряжалась мной и даже кричала на меня, а я по-прежнему называл ее на «вы», все реже говорил, но все чаще слушал. Порой во мне пробуждалась гордость человека, которому через год предстояло перейти в третий класс. Тогда я проклинал ту минуту, когда впервые повиновался Лёне, отправившись по ее приказанию за сестрой. Я говорил себе:

«Уж не думает ли она, что я у нее нахожусь в услужении, как мой отец у ее матери?..»

Так я разжигал себя и решал, что это должно измениться. Но при виде Лёни мужество покидало меня, а если мне и удавалось сохранить хоть какие-нибудь остатки его, Лёня снова давала мне приказания с такой нетерпеливой настойчивостью и так при этом топала ножкой, что я не мог ослушаться. А когда я однажды поймал воробья и не сразу отдал его Лёне, она закричала:

— Не хочешь, не надо!.. Обойдусь и без твоего воробья!..

Но она сгорала от любопытства и была так обижена, что я бросился к ней, заклиная взять воробья. Она — нет и нет!.. Насилу я ее умолил, конечно с помощью Зоси, но, несмотря на это, в течение нескольких дней мне пришлось выслушивать упреки:

— Я никогда в жизни не сделала бы тебе такой неприятности. Теперь я знаю, чего стоит твое постоянство! В первый день ты бросился в воду, чтобы нарвать мне кувшинок, а вчера ты мне даже не дал немножко поиграть с птичкой. О, я уже все знаю… Ни один мальчик не поступил бы так со мной.

А когда после всевозможных объяснений я наконец стал ее просить, чтоб она хоть не сердилась на меня, Лёня ответила:

— Да разве я сержусь?.. Ты отлично знаешь, что я на тебя не сержусь. Мне просто было неприятно. Но как мне было неприятно, этого даже вообразить нельзя… Вот пусть Зося тебе скажет, как мне было неприятно.

Тогда Зося с торжественным видом заявила мне, что Лёне было ужасно, просто ужасно неприятно.

— Впрочем, пусть Лёня сама тебе скажет, как ей было неприятно, — закончила моя дорогая сестричка.

Так я метался между Анной и Кайафой, которые отсылали меня друг к другу, дабы точно определить степень этой неприятности, пока я окончательно не потерял голову.

Я стал машиной, с которой девочки делали все, что им вздумается, потому что малейшая моя попытка проявить самостоятельность причиняла неприятность или Лёне, или Зосе, а переживали ее обе барышни вместе.