Изменить стиль страницы

— Вдруг на нее от зависти наговаривают? Может, ничего плохого и не было. Может, она только с одним и встречается…

— Нет. Она со всеми, — убежденно сказала Нюра. — У нее старшая сестра опытная. Она ее всему учит. Говорит: «Почувствуешь, что понесла, съешь кило сахара — и все как рукой снимет».

— Глупости все это, — сказала Любаша.

— Может быть, — охотно согласилась Нюра. — Только я так думаю: молодая еще. Рано мне влюбляться…

— Почему? — возразила Любаша. И с доброй усмешкой добавила: — Степка насколько младше тебя, а уже влюбился.

— Ой ты-ы-ы!.. — тихо протянула Нюра. — Кто она?

— Соседка наша, Ванда.

— Имя какое чудное.

— Она из Польши.

— Ой ты-ы-ы!.. Почти что немка.

— Нет, — возразила Любаша. — Это ты путаешь.

Нюра согласилась:

— Я всегда что-нибудь путаю. Я такая дура… Набитая…

Степка лежал ни жив ни мертв. Минуту назад ему и в голову не приходило, что сестра знает про его дружбу с Вандой. Значит, видела, как по утрам он приходил к окну Ванды, садился на скамейку под жасмином и ждал, когда меж раздвинутых занавесок мелькнет лицо девчонки, которая очень старательно говорит по-русски, но думает по-польски. И от души смешит ребят тем, что называет бабку Кочаниху «пани», а деда Кочана «пан».

Степка даже голос ее услышал: «Пани Кочаниха… Добже утро!» И усмехнулся: «Ничего себе «добже», если пан Кочан простыню из дому унес. А вечером, об заклад биться можно, пьяненьким вернется».

«Добжый вечер, пан Кочан…»

Словно ветка под ветром, покачивается пан Кочан. Маленькими слезящимися глазами глядит на ребят. Что-то ищет в кармане. И вдруг протягивает блестящий осколок с рваными краями. А Туапсе только еще начинали бомбить. И осколки среди пацанов на вес золота. Дороже, чем кресала из стопроцентных стальных напильников.

«Спасибо, пан Кочан…»

Осколок под завистливыми взглядами исчезает в незагорелом кулачке Ванды.

Вечером, когда они сидели вдвоем у жасмина, девочка отдала ему осколок.

— Бери, Степа.

— Мальчишки увидят… И тогда все узнают.

Что узнают? Никогда не узнают, если он сам не расскажет, что целовался с Вандой на чердаке, и не только на чердаке. А ему так хотелось рассказать, даже кончик языка чесался… Пусть завидуют.

Она глянула ему прямо в глаза.

У нее были русые волосы, перехваченные голубой лентой. И зрачки светлые, то голубые, то серые, в зависимости от того, в какую сторону она глядит.

Ванда встает. Кончики ушей у нее красные. Не поднимая взгляда, она глухо говорит:

— Пойдем!

Он знает, что теперь последует. За кустами жасмина, где их никто не видит, Ванда кладет ему руки на плечи. На этот раз она с досадой произносит:

— Ты не сжимай губы… А вытяни их, думай, что собираешься произнести букву «о».

Может, Любаша видела, как они целовались? Нет, нет… Она бы не вытерпела. Она бы задразнила его еще там, в Туапсе.

Девчонки замолчали. И Степка подумал, что они уже видят сны, и тоже крепко сомкнул ресницы. Но Любаша вдруг спросила:

— Нюра, тебе убежать никуда не хочется?

Степан даже вздрогнул. Неужели сестре известно и про это?

Нюра настороженно ответила:

— Нет. Не хочется…

— А мне хочется. Убежать бы далеко-далеко… Очутиться где-нибудь на островах Туамоту. Чтоб ни тревог не было, ни бомбежек… Собирать бананы. И чтобы от каждого прожитого дня только и оставалась зарубка на дереве, как у Робинзона Крузо…

— А кто такой Робинзон?

— Путешественник.

— Как Чкалов?

Пауза.

— Как Чкалов, — устало согласилась Любаша.

Ночью Георгиевское бомбили. Немцы повесили три «свечи», и село сделалось красивым, словно наряженная елка.

Земля стала дрожать. Тряслись стекла…

Степка не знал, куда бежать. Проснулся, когда девчонки с визгом лезли в окно. Любаша пыталась застегнуть халат. Нюра спала в одних штанишках и не делала никаких попыток изменить свой нехитрый гардероб.

— Степан, дуй за нами! — крикнула Любаша.

Но когда она выпрыгнула в окно, бомба разорвалась совсем рядом. На Степку упала штукатурка. Мальчишка плюхнулся на пол и, услышав нарастающий свист, проворно полез под кровать.

Тени плыли по комнате. «Свечи» сносило ветром. И свет двигался от доски к доске, словно пролитая вода. Степка боялся этого света, пятился, прижимался к темной стене, дыша сухой пылью, от которой першило в горле.

На мгновение комната сделалась серебристо-голубой, точно в нее плеснули кусок моря, причесанного луной.

Потом вновь нахлынула тьма.

Еще кашляли зенитки, но гул самолетов, тягучий и надрывный, удалялся, и Степка едва слышал его.

В комнату вбежала Нина Андреевна. Присмотревшись, громко сказала:

— И тут детей нет.

— Черт нас сюда принес! — зло выругался Степка, вылезая из-под кровати.

— Матерь божья, царица небесная! Здесь кто-то нечистую силу помянул, — запричитала старуха — мать Софьи Петровны. — Прости и помилуй дитя неразумное! Не порази нас стрелою огненной…

— Ты жив… Ты замерз? Сыночек…

У него лязгали зубы.

Мать схватила с постели одеяло. Битое стекло посыпалось на пол. Нина Андреевна набросила одеяло на плечи сына.

— А где Люба? Ты не видел Любу? Не терзай меня, скажи слово.

Степан сопел, надевая брюки.

— Они выскочили в окно. Велели, чтобы догонял. А тут бомба…

Мать подбежала к окну.

— Где же девочки?

— Не знаю. — Он был зол на мать за то, что она притащила их в это проклятое Георгиевское, где даже щели нет и от самолетов нужно прятаться под кроватью. Поэтому и сказал: — А может, в Любку прямое попадание. Может, ее на деревьях искать надо…

Охнув, мать как подкошенная опустилась на кровать. Захрустели стекла.

Старуха зажгла лампу. С улицы крикнули:

— Замаскируйте окно!

Степка закрыл дверь. Но тут же ее открыл дядя Володя.

— Нюрка отыскалась, — сказал он.

Нюра стояла посередине комнаты. В тех же белых штанишках, только теперь они стали черными. Девчонка растирала посиневшие руки. На коже выступили пупырышки.

— Я поскользнулась у колодца, упала… А Люба побежала дальше. В сторону речки.

— Ты бы позвала ее, — сказала Софья Петровна.

— Что звать! Когда осколки, как осы, так жужжат, жужжат… Да не горюйте, найдется ваша Люба. Вот посмотрите, сейчас придет.

Дядя Володя сказал ей:

— Спасибо, доложила… И хватит сиськами трясти. Забыла, где раздевалась, что ли?

Нюра, потупившись, прикрыла груди рукой и ушла в пристройку.

Нина Андреевна, непричесанная, беззвучно плакала.

Степка вышел в сад. На душе было скверно. Он злился на мать и недоумевал, почему так чудно устроен человек: сам сделает большую глупость, сам же потом плачет.

Отец совсем другой. Он всегда знает, чего хочет. Не зря же все говорят, что у Степки отцов характер. Железный.

Впереди, за дорогой, что-то горело. Пламя с гудением устремлялось вверх. Степка решил подойти поближе. Но едва вышел на обочину, как военный с двумя кубиками в петлицах цапнул его за плечо:

— Ну што?! Ну што?! Хошь, чтоб глаза в момент выжгло? Ну што?!

Через секунду он уже забыл о мальчишке и кричал бойцу, бежавшему по дороге:

— Никого не пущай, Федякин! Цистерна в момент рвануть может.

Мутное пламя дрожало на листьях, тени барахтались и метались по земле.

Несло бензином, ночной сыростью и горелым артиллерийским порохом, длинным и тонким. Степка вспомнил, что ребята называли его «солитером». И еще «психом». Когда его поджигали, он метался из стороны в сторону, оставляя за собой беловатую полоску едкого дыма.

Цистерна рванула ярко и высоко. Степку обдало жаром. Он повернулся и побежал в сад.

Он был уверен, что Любка где-то там, за деревьями, что ее нельзя убить, что убивать молодых девчонок гадко и плохо.

Огонь плясал на траве и на ветках. И черные пятна ночи мелькали, как чужие следы. Где-то ржали лошади, раскатисто, нервно. Стучали копытами…