Изменить стиль страницы

Он был убежден к тому же, что влюблен в нее до безумия, и, по общему свойству юности, из его памяти улетучилось все неловкое и неприятное, а осталось лишь впечатление волшебства и полного счастья. Его не смущало даже, что он не знал ее имени, от этого она становилась еще прекраснее; главное, она обещала подать ему весточку, и, будучи человеком доверчивым, — а отчего бы и не быть поэту доверчивым — он ожидал ее в самом скором времени.

Но дни шли за днями, и ничего не случалось. Прошло уже больше месяца, наступил октябрь; стало холодно, ночной ветер кружил буранами листья кленов — их золотую смерть, а ожидаемая в жизни поэта светлая полоса от него удалялась, становилась все призрачнее.

Воображение поэта наполняло город больными страшными образами, в ночных улицах бродили кошмары и царствовало зло. В черные окна, затопляя дома, наливался ядовитый молочный свет фонарей; исполинские змеи каналов опоясали город, затаились, выжидая чего-то, и осторожно звенели по ночам чешуей; по пустынным рельсам носился одинокий трамвай, скрежеща колесами на поворотах, и кондуктор-мертвец, с синим лицом удавленника, продавал билеты в могилу. Город мстил поэту за что-то, скорее всего за то, что он посмел влюбиться в женщину.

Поэт начал ее искать, хотя знал — шансы его в этом деле невелики. Он целыми днями болтался по улицам, надеясь встретить ее, но это не дало ничего: он мерз, скучал, стал узнавать в лицо многих жителей окрестных кварталов, успевших ему опротиветь — и только.

Стихов он сейчас не писал: мало того что ему неприятно было погружаться все глубже во тьму, гораздо больше его испугало то, что он обнаружил в разных своих стихах одни и те же сочетания слов и почти одинаковые строчки, круг образов начинал повторяться; нет уж, мрак, да еще штампованный — такую безвкусицу он себе не позволит, лучше вообще больше ничего и никогда не писать!

Он пытался узнать адрес Вольфа через справочное бюро, но людей с этой фамилией оказалось более сотни; он готов был их всех обойти, однако столько адресов сразу ему не дали.

Оставалась последняя возможность, ее он приберегал на конец: пойти к тем людям во флигеле дворца, куда она его приводила. Правда, он плохо себе представлял, как будет там объяснять, кто он такой и чего хочет. Но других путей не было, и однажды вечером он направился к набережной. Его память не сохранила даже имен хозяев, и он дорогой обдумывал, как ловчее начать разговор: «Вы, наверное, меня не помните», что-нибудь вроде этого.

Дверь открылась, он был встречен улыбкой очаровательного голубоглазого существа, и только хотел произнести свою нелепую фразу, как его уже потянули за руку:

— Наконец-то пришел! Почему все опаздывают?

Пробираясь за своей провожатой по темному коридору, он думал, как и куда он мог опоздать, и тут же забыл об этом — был опять приглушенный свет, было много народу, но сразу, не успев еще оглядеться, он почувствовал прикосновение холодной и спокойной тоски, в любой толпе сообщающей, словно с непрошеной равнодушной любезностью, что единственного нужного вам человека в этой толпе нет.

В дальнем углу кто-то, держа на коленях магнитофон и крутя ручки, извлекал из него музыку, и одна пара медленно танцевала; у входа, в полутьме, на диване несколько человек очень тихо между собой разговаривали; посредине же комнаты, под деревянной аркой, худощавый и смуглый юноша, в окружении нескольких зрителей, настраивал гитару.

Голубоглазая провожатая его бросила и улетела в прихожую еще кого-то встречать, а он стал искать глазами хозяина. Тот подошел к нему сам, и приветливое лицо, улыбка, внимательные глаза внушили было поэту надежду, но сказать он ничего не успел: его усадили в кресло поблизости от гитариста, познакомили с сидящими рядом гостями, чьи имена он и не пытался запомнить, и хозяин тотчас исчез.

Молодой человек в желтом свитере и с яркой бутылкой в руках, пробиравшийся мимо стараясь не наступать на ноги, задержался у кресла поэта, задумчиво поглядел на него и, наклонившись, оставил в его ладонях белую чашку с красным густым вином. Уловив, что зевать тут нельзя, поэт спросил его, минуя всякие предисловия:

— Вы не знаете профессора Вольфа?

— Вольфа?.. Я знаю его племянницу…

— Она будет сегодня?

— Слишком трудный вопрос, — улыбнулся тот виновато, — она как туман, незаметно приходит, незаметно уходит. — Он закончил фразу уже на ходу, направляясь к танцующим, и в руке одного из них появилась тоже белая чашка; не прерывая танца, они поочередно из нее прихлебывали.

Гитарист перестал возиться со струнами и опустил на колени гитару.

— Тихо, новая песня! — сказал кто-то в сторону магнитофона, и его сразу выключили. За открытым окном прошуршала легковая машина, и стало совсем тихо.

— Замерзшие корабли, — произнес гитарист задумчиво, так, словно был здесь один и разговаривал сам с собой.

Из прихожей проникла в комнату женская фигурка, она бесшумно, но решительно скользила к центру.

Гитарист, по-прежнему ни на кого не обращая внимания, начал перебирать струны:

Вечер красные льет небеса
В ледяную зелень стекла,
Облетевшие паруса
Серебром метель замела[4]

— Вам везет, ваша Вольф пришла! — шепнули поэту на ухо. От волнения, от восторга и от смущения, что не узнал ее издали, он растерялся и сидел в своем кресле не двигаясь.

Фигурка подошла ближе — слава Богу, он не успел к ней броситься, — это была не она!

Девушка в черной шали, с красивым и милым лицом, не сводя с гитариста глаз, опустилась легко, беззвучно и села на пол, прислонясь к витому деревянному столбику.

И не звезды южных морей,
И не южного неба синь —
В золотых когтях якорей
Синева ледяных трясин.

Не она… как же это?.. Свет лампы стал тусклым и желтым, и сделалось душно.

Девушка обвила колонну руками и глядела завороженно и грустно на рассыпанную по полу бахрому своей шали.

Облетевшие мачты — сад
Зимний ветер клонит ко сну.
А во сне цветут паруса,
Корабли встречают весну.

Ему казалось, он вот-вот задохнется… это уж слишком… город над ним издевается… скорее, скорее отсюда…

И синее небес моря,
И глаза синее морей,
И, краснея, горит заря
В золотых когтях якорей.

На дворе было сухо и холодно, улицы коченели от первых осенних заморозков. Дома потеряли теплые оттенки и в мертвящем свете ртутных светильников были все одинаково мерзлого жемчужно-серого цвета. Окна отбрасывали на асфальт зайчики, перекошенные четырехугольники лилового света, словно от чудовищного ночного солнца.

Он шел быстро, будто куда-то спешил, и холод съедал звуки его шагов.

Какой больной город… как брошенный дом зимой… сначала остывают в нем печи… ложатся ледяные узоры на стекла… потом и они исчезают, в доме морозно и сухо… наконец замерзают звуки, скрипы и шорохи пустого дома… дом мертв… нет, это слишком страшно… он же решил не знаться больше с кошмарами… Город как жемчуг… если жемчуг не носят, если он не касается человеческого тепла, жемчуг медленно умирает… город медленно умирает, как жемчужное ожерелье в шкатулке… ах, это тоже страшно… лучше просто — замерзшие корабли… придет весна, растопится лед, поднимутся паруса, и поплывут корабли…

Одурманивая себя подобного рода мыслями, он вышел к темной громаде спящего собора. Холодная, молочного цвета луна висела в лиловом небе, и тень собора, огромная, причудливо перекошенная, лежала на площади. Поэту в ней что-то померещилось странное, он отошел подальше и стал рассматривать купол — все как будто на месте… только фигуры архангелов… странно опустились их крылья… странно изогнуты спины…

вернуться

4

Здесь и далее — стихотворение Р. Мандельштама «Замерзшие корабли».