Болеслав Прус
ДВОРЕЦ И ЛАЧУГА
Глава первая,
в которой читатель знакомится с большой трубкой в не слишком больших палатах
Есть острова средь моря, есть оазисы средь пустынь, и есть тихие районы средь шумного города.
Такие безлюдья иногда расположены рядом с главными улицами, иногда составляют как бы их продолжение. Чтобы найти их, достаточно свернуть с какой-нибудь главной артерии движения и грохота — направо или налево. И уже через несколько минут гладкий асфальтовый тротуар становится неровной мостовой, мостовая превращается в пыльную дорогу, городской водосток в тропинку или придорожный ров.
Многоэтажные дома уступают место желтым, розовым, оранжевым и темным домикам, крытым обветшавшей дранкой, или заборам из старых досок. Еще дальше можно увидеть пошатнувшиеся от старости голубятни, колодцы с журавлями, доисторические масляные фонари, грядки капустных головок и деревья, силящиеся покрыться листвой и давать плоды.
В таких районах толстяк, едущий на обшарпанном извозчике, держится миллионером, осматривающим продающиеся земельные участки, а фельдшерский ученик в зеленом галстуке и отглаженной шляпе норовит сойти за банковского служащего. Здесь молодые женщины не улыбаются мимолетно на ходу, так как некому восхищаться их белыми зубами; мужчины тащатся как черепахи, ежеминутно готовые остановиться и глазеть даже на худую клячу с острой спиной, которая, прикрыв глаза, меланхолически щиплет чахоточную травку.
Вокруг этой пустыни возвышаются высокие фабричные трубы, черные или вишнево-красные крыши и острые башни костелов; вокруг кипит жизнь, слышен гомон людских голосов, грохот телег, колокольный звон или свист паровозов. Но здесь тишина. Сюда редко заглядывает точильщик со своим издающим пронзительный визг станком и еще реже шарманщик со своим астматическим инструментом. Ни один баритон не ревет здесь: «Каменного угля!» — и ни один дискант не верещит: «Угля самоварного!» — и лишь время от времени оборванный еврей из Поцеёва бормочет себе под нос: «Хандель, хандель!» — поскорей удирая в более цивилизованные места.
Люди добрые живут здесь без церемоний. В будние дни, укрывшись за заборами, доят своих коров, скликают поросят или выделывают на пользу ближним гробы и бочки; в воскресенье же в цветных жилетках и ночных кофточках усаживаются на лавках, поставленных вдоль домов, и переговариваются через садики с соседями. Их дети между тем играют посреди улицы в палочки, обливают друг друга водой или швыряют в редких прохожих камнями, в зависимости от обстоятельств и настроения.
Вот в такой-то части города, среди разноцветных лачужек, покосившихся сараев, неряшливо содержимых огородов и покрытых мусором площадей, возвышалось бледно-зеленое трехэтажное здание, именуемое состоятельным хозяином и бедными соседями — дворцом. Однако интересы истины заставляют нас признаться, что этот дворец был самым обыкновенным каменным особняком с небольшим огородом и насосом во дворе, с садом позади двора, шестью трубами и двумя громоотводами на крыше, с двумя огромными камнями по сторонам ворот и гипсовым изображением бараньей головы над воротами.
Вот и все, что можно сказать о «дворце», где сквозь два открытые в бельэтаже окна прохожий мог наблюдать такую сцену:
— Вандзя! Вандзюня!.. Вандочка!.. — с перерывами звал басистый голос, выдающий сильную усталость.
Одновременно в комнате мелькнула лысина, затем желтые нанковые панталоны, за ними пара цветных носков и раздался глухой грохот, словно от падения.
— Вандзюня-а-а! — повторил голос с такой странной интонацией, будто на издающем его горле пробовали крепость веревок.
— Слушаю, дедушка! — ответил из глубины квартиры девичий голосок.
Лысина, нанковые панталоны и цветные носки снова несколько раз мелькнули в окне, после чего снова раздался грохот.
— Дай-ка мне, котик, четверг! — простонало лицо, именуемое дедушкой.
— А табак у вас, дедушка, есть?
На этот раз нанковые панталоны и носки образовали в окне фигуру, похожую на вилы, после чего последовало падение, более тяжелое, чем раньше.
— А… здорово! Янек, Янек!.. налей-ка воды в душ!.. А, чтоб тебе, какая ты рассеянная, Вандочка!
— Почему, дедушка? — спросила девочка.
— Как же почему? Я велел четверг, а ты принесла пятницу. Четверг же вишневый с заостренным янтарем! Как не стыдно! О-о-о! Здорово!
— Да, да, вам, дедушка, кажется, что здорово, а я вечно боюсь, как бы чего худого не случилось… Такой толстый, а так кувыркаетесь!
— Толстый, говоришь? Ну, раз я такой толстый, так берись же ты, тонкая, за кольца и валяй!..
— Ну, дедушка!..
— Валяй, говорю!..
— Но, дедушка… мое платье!
— Валяй, ты тоненькая, валяй!..
После этих слов в окне мелькнули золотистые локоны, за ними башмачки, раздались два взрыва смеха — басом и сопрано, затем беготня и… тишина. Лишь несколько минут спустя в окне показалась огромная пенковая трубка, водруженная на невероятно длинный чубук, а за ними узорчатый шлафрок, шапочка с золотой кистью и лицо, цветом и очертаниями напоминающее редиску небывалых размеров. Еще мгновение, и все эти детали, принадлежащие, по-видимому, одному владельцу, исчезли в густом тумане благовонного дыма.
— Вандзя!.. Вандочка!.. — начал снова румяный старичок.
— Слушаю, дедушка!
Легкое дуновение разорвало клубы дыма, среди которых, как в облаке, появилось белое и румяное личико, большие сапфировые глаза и золотистые кольца волос пятнадцатилетней девочки.
Одновременно из-за заборов вышел на улицу высокий, согбенный старик в длинном сюртуке и в большой теплой шапке и, опираясь на палку с загнутым концом, медленно пошел по той стороне дороги, что примыкала к особняку.
— А, шалунья, а, негодница!.. — говорил сидящий в окне обладатель пенковой трубки, — так ты дедушку толстяком обзываешь, а? Проси сейчас прощения!
— Ну, прошу прощения, дедушка, пожалуйста, прости, только… дедушка даст канарейке семени?
— Дам, только поцелуй…
Раздался звук поцелуя.
— А гороху голубкам дедушка даст?
— Дам, только поцелуй.
Раздался второй и третий поцелуй, и оба столь громкие, что старый прохожий даже приостановился, прислушиваясь, под самым окном.
— А гречневой крупы моим курочкам дедушка даст? Даст?
— Отчего не дать? Только поцелуй…
— Курам, — шепнул старик на улице. — У Костуси были куры, но подохли!..
— А сливок Азорке дедушка позволит дать?
— О! Это уж прихоти!.. — возмутился дедушка. — Вот уж этого не дам, не дам!
— Дай, дедушка, сливок Азорке, — просила девочка, обнимая руками его шею.
— Моя Элюня, мое дитятко, уже так давно не пила сливок! — прошептал старик под окном.
— Дай, дедушка, Азорке… он так плохо выглядит! — кричала девочка, все крепче обнимая и все крепче целуя дедушку, который отбивался, размахивал чубуком и вообще притворялся страшно возмущенным.
— Моя Элюня… такая маленькая… так плохо выглядит и кашляет, — пробормотал старик на улице.
И в тот же момент почувствовал, как что-то упало ему на голову: он поднял руку и обнаружил на своей шапке огромную, еще горячую пенковую трубку.
— Спасите! — закричал дедушка из бельэтажа, — пропала моя трубка!
И высунулся из окна столь энергично, словно намерен был вместе с вишневым чубуком, узорчатым шлафроком и вышитой шапочкой разбиться о ту же мостовую, на которую низринулась его любимая вещь.
— Здесь трубка, здесь! — отозвался старик снизу, показывая неповрежденную трубку.
— Моя трубка цела!.. Вандзя!.. Смотри, жива и здорова… упала и не разбилась! Этот господин так любезен; Вандзя, пригласи господина, приведи господина с моей трубкой, — говорил с лихорадочной поспешностью проворный старичок.
Девочка быстро сбежала вниз и, сопровождая каждое слово книксенами, пригласила незнакомца наверх.
— Это пустяки!.. Пустяки… — шептал смущенный старик. — Очень приятно… Не за что!