– Это все? – спрашивает Анджела, снова превращаясь в угрюмого подростка, просящего разрешения выйти из-за стола, закончить осточертевший ужин с родителями.

– Да, конечно. Спасибо, – говорит Бентам.

Лорен не расположена отпускать ее так быстро и формально.

– Анджела, позвольте мне повториться: мы понимаем, как нелегко вам было прийти сюда и отвечать на наши вопросы. Но для того, чтобы женщины наконец добились истинного равноправия, необходимо поднимать эти проблемы и решать их – только так мы сможем защитить себя, стать сильнее.

– Ну да, – говорит Анджела. – Понятно. Чем могу.

– И примите поздравления по поводу книги, – говорит Бентам.

– Что ж, спасибо, – отвечает Анджела. – Но надо ее еще дописать.

– Вы обязательно допишете, – говорит Магда нейтральным тоном, в котором один Свенсон слышит еле уловимые нотки сарказма.

– Анджела, – говорит Лорен, – вы действительно больше не хотите ничего добавить?

– Только одно, – говорит Анджела. – Мне было очень обидно. Я думала, профессору Рейноду на самом деле понравился мой роман. Горько было узнать, что он всего лишь хотел со мной переспать…

Рейнод? Комиссия заметила? Так зовут героя ее романа. Теперь уже Свенсона бьет дрожь. Анджела назвала его Рейнодом. Пусть внесут в протокол. Девочка не отличает живых людей от тех, которых сама при­думала. Да это же психоз в чистом виде.

Анджела встает, пошатываясь, добредает до своего места и чуть не падает. Родители обнимают ее, гладят по спине.

Выдержав положенную паузу, Бентам обращается к Свенсону:

– Тед, полагаю, вы тоже хотите что-нибудь сказать.

Похоже на конец семинара. Студенты благодарят своих мучителей и признают свои ошибки. Спасибо, что подсказали, как мне переработать рассказ. Спасибо, что научили сидеть молча и слушать, как глумятся над тем, что мне дорого.

Свенсон не сразу понимает, что Бентам ждет от него не объяснений и не благодарностей, а извинений. Свенсону предоставляется уникаль­ная возможность покаяться в грехе и молить о прощении. Свенсон и в самом деле понимает, что виноват. Виноват в том, что погубил свой брак, карьеру, что пожертвовал любимой женой ради юношеских ро­мантических фантазий. Виноват в том, что влюбился в особу, которой совсем не знал, которой нельзя было доверять. Он виноват в том, что пренебрег советами Магды, собственными подозрениями и сомнения­ми. Но не в том, что нарушил правила поведения, принятые в Юстонском университете, а именно за это он и должен извиняться. Остальное комиссию совершенно не волнует. Он не готов изливать перед ними ду­шу, да они и не станут его слушать. Отсюда следует, что виноват он еще кое в чем. В том, что двадцать лет своей единственной и неповторимой жизни он провел среди людей, с которыми не может общаться, которым не может сказать ни слова правды.

Да знал бы он сам, в чем эта правда, понимал бы, почему сделал то, что сделал. Тайна сия велика есть, и ему все труднее ее постичь: каждое новое обличье Анджелы меняет его прежнее представление о ней. Он не знает, с чего начать, как объяснить. У него пропадает всякое желание опровергать сказанное. Он даже не дает себе труда спуститься к столу. Говорить можно и с места.

Он говорит:

– Я признаю, что вел себя с Анджелой не так, как подобает преподавателю. Но я считаю, что данное разбирательство было неуместно. Это были личные отношения. Сложные. А вовсе не коммерческая сделка.

Сделка. Дурацкое слово. И что он имел в виду под сложными отноше­ниями? Наверное, то, как одно влекло за собой другое.

– Больше мне добавить нечего.

Так блистательно завершает Свенсон речь в собственную защиту.

– Спасибо, Тед, – говорит Бентам. – Мы ценим вашу честность и прямоту. Мы понимаем, как вам было нелегко. Нам всем было нелегко.

Все остальные члены комиссии бормочут хором:

– Спасибо. Спасибо. Спасибо.

– Да не за что, – говорит Свенсон.

Он встает и перед тем, как уйти, бросает на Анджелу долгий пронзи­тельный взгляд, вполне мелодраматичный. Но она не станет на него смотреть, здесь, в присутствии родителей. Их же глаза впиваются в не­го, они обороняют свою дочь, наносят упреждающий удар – ракетами «земля–воздух». Он поднимается на несколько ступеней, но тут же плю­хается на ближайшее свободное место – навстречу ему несется Мэтт Макилвейн, запыхавшийся, раскрасневшийся – видно, только что с улицы. Глаза у него красные и припухшие. Наркотики? Или просто только что проснулся?

– Я опоздал? – говорит он. – У меня машина сломалась.

Лжет он автоматически, и внимания на это никто не обращает. А собственно, зачем ему машина – тут же только по кампусу пройти? Не­ужели комиссии наплевать, что свидетель врет с порога? Бентам смот­рит на Лорен, Лорен – на Магду. Хотя в данном случае следовало бы по­интересоваться мнением Свенсона: он-то знает, почему Мэтт так жаждет принять участие в этой публичной казни. Впрочем, и комиссии, возможно, это известно. Они же готовились к заседанию. Но им также известно, что может устроить Мэтт, если они откажутся выслушать его показания.

– Лучше поздно, чем никогда, – говорит Бентам. Уж раз взялись за дело… Да и что ему? До ланча времени еще полно.

Лорен бросает взгляд на Мэтта и препоручает его Бентаму.

– Мэтт, расскажите комиссии то, о чем говорили мне, – предлагает Фрэнсис.

Ах, вот оно что: они в сговоре. И та ложь, которую заготовил Мэтт, ректору известна: он разрешил или же предложил Макилвейну присово­купить свои показания к остальным. Свенсон пытается вспомнить, как прореагировал ректор, когда казалось, что Мэтт на заседании не объ­явится. Огорчился или обрадовался?

– Я, собственно, у профессора Свенсона не занимаюсь, – говорит Мэтт. – Да это было бы и неуместно. Видите ли, я друг его дочери.

– Руби? – спрашивает Магда.

Свенсону невыносимо слышать, как упоминается имя его дочери здесь, среди людей, которые желают зла и ему, и Шерри, а знай они Ру­би, то и ей тоже…

– Руби, – кивает Мэтт.

Свенсон собирает в кулак все свое мужество, готовится к новым пыт­кам.

– Я подумал, комиссия захочет про это узнать. Руби рассказывала мне, как ее отец, когда она была маленькая, часто с ней возился, тискал ее…