Изменить стиль страницы

Служивший в 1820 году в гвардии будущий заговорщик Николай Лорер, не знавший об авторстве Рылеева, приписал сатиру самому Гречу и вспоминал впоследствии: «Я помню время, когда Н. И. Греч перевел с латинского “Временщика” времен Рима. Мы с жадностию читали эти стихи и узнавали нашего русского временщика. Дошли они и до Аракчеева, и он себя узнал». Еще один заговорщик, Дмитрий Завалишин, в старости рассказывал, что «молодые люди» 1820-х годов «выражали свое негодование относительно Аракчеева косвенными намеками, например, переводом оды о Сеяне». Владимир Штенгейль отметил, что сатира Рылеева «намекала на графа Аракчеева, а потому выходка оказалась очень смелою». А Николай Бестужев, также назвав Аракчеева адресатом сатиры, сообщил в мемуарах, что «Рылеев громко и всенародно вызвал временщика на суд истины»{317}.

Обобщая все эти отзывы, следует признать: не существует ни одного источника, который бы свидетельствовал против того, что объектом сатиры был именно граф Аракчеев.

Однако впрямую имя Аракчеева в сатире не названо. И вполне возможно, что публикация в «Невском зрителе» так и прошла бы незамеченной, если бы не время, когда она появилась. Конец 1820 года в России был ознаменован «семеновской историей». Вечером 16 октября солдаты 1-й гренадерской — «государевой» — роты лейб-гвардии Семеновского полка, недовольные жестоким полковым командиром полковником Федором Шварцем, самовольно собрались вместе и потребовали его смены. Их примеру последовали и другие роты. Начальство Гвардейского корпуса пыталось уговорить солдат отказаться от их требований, но тщетно. 18 октября весь полк оказался под арестом.

Неделю спустя в казармах лейб-гвардии Преображенского полка нашли анонимные прокламации, призывавшие преображенцев последовать примеру семеновцев, восстать, взять «под крепкую стражу» царя и дворян, после чего «между собою выбрать по регулу надлежащий комплект начальников из своего брата солдата и поклясться умереть за спасение оных»{318}. Впрочем, прокламации были вовремя обнаружены властями.

Выступление семеновцев вызвало в обществе всевозможные толки и слухи (вплоть до «явления в Киеве святых в образе Семеновской гвардии солдат с ружьями, которые-де в руках держат письмо государю, держат крепко и никому-де, кроме него, не отдают»{319}), а в государственных структурах — смятение и ужас. Дежурный генерал Главного штаба Арсений Закревский в январе 1821 года утверждал: «Множество есть таких неблагонамеренных и вредных людей, которые стараются увеличивать дурные вести. В нынешнее время расположены к сему в высшей степени все умы и все сословия, и потому судите сами, чего ожидать можно при малейшем со стороны правительства послаблении»{320}.

Адъютант генерал-губернатора Петербурга графа Милорадовича Федор Глинка вспоминал пять лет спустя: «Мы тогда жили точно на бивуаках: все меры для охранности города были взяты. Через каждые 1/2 часа (сквозь всю ночь) являлись квартальные, чрез каждый час частные пристава привозили донесения изустные и письменные. Раза два в ночь приезжал Горголи (петербургский полицмейстер. — А. Г., О. К.), отправляли курьеров; беспрестанно рассылали жандармов, и тревога была страшная»{321}. Подобные настроения объяснялись прежде всего отсутствием царя в столице и неясностью его реакции на произошедшие события.

Тайная полиция начала слежку за всеми: купцами, мещанами, крестьянами «на заработках», строителями Исаакиевского собора, солдатами, офицерами, литераторами, даже за испанским послом. Петербургский и московский почтамты вели тотальную перлюстрацию писем. Многие письма той поры дошли до нас именно благодаря перлюстрации{322}.

Естественно, столичная цензура также не была свободна от панических настроений: несколько месяцев после «истории» она свирепствовала как никогда. Можно привести весьма показательный пример, хорошо известный в истории литературы. В ноябре—декабре 1820 года князь Петр Вяземский пытался напечатать в журнале «Сын отечества» свое стихотворное «Послание к Каченовскому»{323}. Князь служил тогда в Варшаве, и «проталкиванием» стихотворения через цензуру занимался его близкий друг Александр Тургенев.

Критические высказывания Вяземского в адрес издателя «Вестника Европы» Михаила Каченовского были вызваны прежде всего литературными причинами — тот в своем журнале нападал на старшего друга Вяземского и Тургенева, Николая Карамзина. Однако, по справедливому замечанию Л. Я. Гинзбург, «в это послание проникли политические, вольнолюбивые мотивы»{324}.

Тургенев, либеральный, но крайне осмотрительный чиновник, эти «мотивы» вполне уловил и первое цензурирование текста своего друга провел сам, затем в двадцатых числах декабря передал «Послание к Каченовскому» в петербургскую цензуру. Его рассматривал знаменитый цензор Иван Тимковский, «статский советник и кавалер».

Работа цензоров в России была неблагодарной и хлопотной, ими были недовольны и литераторы, и власти предержащие. Литераторы высмеивали их в стихах и эпиграммах, власти же были готовы за любую оплошность подвергнуть их наказанию вплоть до уголовного преследования.

Тимковский, многодетный отец, в юности служивший врачом, вполне испытал на себе все сложности цензорской карьеры. С одной стороны, для литераторов он был личностью одиозной. Так, Пушкин в 1824 году писал о своих взаимоотношениях с грозным цензором:

Об чем цензуру ни прошу,
Ото всего Т[имковский] ахнет.
Теперь едва, едва дышу!
От воздержанья муза чахнет,
И редко, редко с ней грешу.

Несколько лет спустя поэт заметил, что в годы «царствования» Тимковского

…все твердили вслух,
Что в свете не найдешь ослов подобных двух{325}.

С другой стороны, цензоры работали под жестким контролем власти. Как раз в описываемое время, осенью 1820 года, министр духовных дел и народного просвещения князь Александр Голицын приказал «сделать замечание г. цензору статскому советнику Тимковскому что в книжке “Дух журналов” сего года № 17 и 18, одобренной им к напечатанию, на стран[ицах] 187 и 188 находятся места, вовсе неприличные и противные Уставу о цензуре, которых ему никак не следовало пропускать. Посему впредь он должен того всемерно остерегаться, как уже и неоднократно сие подтверждено было»{326}.

После «семеновской истории» и выговора от министра цензор был крайне осторожен. О результатах рассмотрения рукописи «Послания к Каченовскому» Тургенев сообщал Вяземскому: «…неумолимый Тимковский, кроме двух, мною выкинутых… стихов, выкинул еще восемь…» Не разрешены к публикации были, в частности, строки, где Вяземский клеймил неких «пугливых невежд», для которых

…свобода — своевольство!
Глас откровенности — бесстыдное крамольство!
Свет знаний — пламенник кровавый мятежа!
Паренью мыслей есть извечная межа,
И, к ней невежество пристава стражей хищной,
Хотят сковать и то, что разрешил всевышний{327}.