Идет Катруся.
Заплаканы очи;
голова платком покрыта,
на руках — сыночек.
Вышла в поле — сердце ноет,
назад оглянулась —
поклонилась, зарыдала,
в слезах захлебнулась.
Стала в поле, словно тополь
у дороги пыльной.
Как роса ночная, слезы
полились обильно.
И не видит за слезами
света Катерина,
только крепче прижимает
да целует сына.
А сыночек-несмышленыш
не знает заботы:
ищет пазуху ручонкой
да лепечет что-то.
За дубровой солнце село.
Наступает вечер.
Повернулась, зашагала
далеко-далече.
В селе долго говорили,
долго рассуждали.
Только тех речей родные
уже не слыхали...
Вот что делают на свете
людям сами ж люди!
Того вяжут, того режут,
тот сам себя губит...
А за что? Господь их знает!
Глянешь — свет широкий,
только негде приютиться
людям одиноким.
Одному даны просторы
от края до края,
а другому — три аршина,
могила сырая.
Где ж те добрые, которых
день и ночь искали,
с кем хотелось жить на свете?
Пропали, пропали!
Есть на свете доля,
а кто ее знает?
Есть на свете воля,
где ж она гуляет?
Есть люди на свете —
в золоте сияют,
кажется, богаты,
а доли не знают —
ни доли, ни воли!
С бедой породнятся —
жупан надевают,
а плакать стыдятся.
Так берите ж злато,
богачами станьте,
а горькие слезы
для меня оставьте.
Затоплю недолю
горькими слезами,
затопчу неволю
босыми ногами!
Тогда я и весел,
богат и доволен,
когда мое сердце
забьется на воле!
III
Кричат совы, спит дуброва,
звездочки сияют.
У дороги в свежих травах
суслики шныряют.
Люди добрые заснули,
ночка всех покрыла —
кого счастье, кого горе
за день утомило.
Собрала всех, уложила,
словно мать, колышет...
Где ж Катруся приютилась,
под какою крышей?
Может, сына забавляет
в поле под копною?
Или прячется от волка
в лесу за сосною?
Брови черные, вам лучше б
вовсе не родиться,
коль такое горе с вами
может приключиться!
Что-то дальше будет с нею?
Горе, горе будет!
Ждет ее песок сыпучий
да чужие люди.
Ждет ее зима да вьюги...
Если ж тот найдется —
приласкает ли он сына
или отвернется?
С ним бы все она забыла,
всю тоску былую!
Он и встретит и приветит,
как свою родную...
Что ж, послушаем, посмотрим,
подождем немного...
А пока что разузнаем,
где в Москву дорога.
Ой, далекая дорога!
Мне она известна.
Только вспомню да припомню —
сердцу станет тесно.
Исходил ее, измерил —
дай Бог век не мерять!..
Рассказать про это горе —
никто не поверит.
Скажут: «Врет он и признаться
в том, что врет, не хочет.
Слова тратит понапрасну
да людей морочит...»
Правда, люди, правда ваша!
Вам какое дело
до того, что мое сердце
выплакать хотело!
Своего у всех немало,
всем и так тоскливо...
Чур же, хватит! А покамест
нате-ка огниво
да табак, чтобы тоскою
сердце не томилось.
А рассказывать про горе,
чтобы после снилось, —
да ну его, братцы, к бесу!
Лучше я прикину,
что в дороге повстречало
мою Катерину.
За Днепром, дорогой в Киев,
чумаки шагают,
Пугача в лесу зеленом
громко распевают.
Им навстречу молодица —
с богомолья, что ли...
Отчего ж печально смотрит,
от какой недоли?
С пустой торбой за плечами
да в свитке дырявой;
в левой руке палка. Тихо
спит малыш на правой.
С чумаками поравнялась,
малыша прикрыла.
«Укажите, где дорога
на Москву?» — спросила.
«На Москву? Вот эта будет.
А идешь далеко?»
«До Москвы я... Христа ради,
дайте одинокой!»
Попросила, застыдилась:
Ой, как брать ей тяжко!
И не надо б... да ребенок
голоден, бедняжка!
Обливаяся слезами,
пошла, заспешила.
В Броварах медовый пряник
Ивасю купила...
Шла Катруся. У прохожих
путь разузнавала.
Приходилось — под забором
с сыном ночевала...
Вот на что Катрусе — девчата, смотрите,
глаза пригодились,— слезы проливать!
Кайтесь-зарекайтесь, учитесь, живите,
чтоб не довелось москаля искать,
чтобы не блуждать вам, как она блуждает.
Не спрашивать после — за что осуждают,
за что не пускают в хату ночевать.
Что же спрашивать напрасно,
люди разве знают;
когда сам Господь карает,
и они карают...
Люди гнутся, словно лозы,
куда ветер веет.
Сиротине солнце светит
(светит, да не греет),
но и солнце б люди скрыли,
если б сил хватило, —
чтоб сироте не светило
да слез не сушило.
А за что, отец небесный,
такая награда?
В чем бедняга провинилась?
Чего людям надо?
Чтобы плакала, томилась...
Не плачь, Катерина!
Горьких слез не лей при людях,
терпи, сиротина!
А чтоб личико не блекло
с черными бровями,
до зари в лесу дремучем
умойся слезами!
Умоешься — не увидят
и не насмеются;
и вздохнет свободней сердце,
пока слезы: льются.
Вот какое горе может повстречаться;
поиграл и бросил Катрусю москаль.
Недоля не видит, к кому приласкаться,
а люди хоть видят, да людям не жаль:
«Пускай, мол, от горя погибнет дивчина,
коли не умела себя уважать».
Глядите ж, девчата, чтоб в злую годину
и вам москаля не пришлось бы искать!
Где же Катря бродит?
Под забором ночевала,
до зари вставала.
До Москвы дойти спешила —
вдруг зима настала.
Свищет вьюга-завируха,
тяжко Катерине:
в рваной свитке, в лаптях старых
на морозе стынет.
Идет, смотрит Катерина —
что-то там мелькает...
Москали, наверно, едут...
сердце замирает.
Полетела им навстречу:
«Может быть, видали,
Где Иван мой чернобровый?»
«Не знаем!» — сказали.
Насмехаются над нею,
шутят, озоруют:
«Ай да баба! Ай да наши!
Хоть кого надуют!»
Поглядела Катерина:
«Ой вы, люди, люди!...
Успокойся, мой сыночек!
Что будет, то будет.
Побредем с тобою дальше,
может, и отыщем.
Я отдам тебя и лягу
в яму на кладбище».
Поднялась навстречу вьюга
с буйными ветрами.
Стала Катря среди поля,
залилась слезами.
Стихла в поле завируха,
пронеслась, промчалась.
Поплакала б Катерина,
да слез не осталось.
Поглядела на сыночка:
умытый слезою.
Дышит, смотрит, как цветочек
утренней порою.
Улыбнулась Катерина,
горько улыбнулась,
как змея, под самым сердцем
что-то повернулось.
Огляделась Катерина —
лес вдали чернеет,
а под лесом чья-то хата
прямо перед нею.
«Пойдем, сын мой... Скоро вечер.
Пустят, может статься.
А не пустят — у порога
нам всю ночь валяться.
Заночуем возле хаты,
в холоде, в тумане...
Где ж один ты заночуешь,
коль меня не станет?
На дворе, в собачьей будке,
с собаками вместе!
Злы собаки — покусают,
да не обесчестят.
Над тобой они не станут
злобно насмехаться...
Ой ты, горе мое, горе,