И понятно почему: живой законный наследник, даже в качестве от всего отрекшегося монаха, его явно не устраивал.
А потому Петр сначала вынудил наследника бежать, создав ему совершенно невозможные для жизни на родине условия. А затем, выманив его обратно обещаниями все простить, забил до смерти. Петр искромсал свою жертву, словно мясную тушу на столь обожаемой им еще с ранней юности мясобойне на Мясницкой, где лишь запах Поганых Луж, пропитанных кровью, радовал его вьюношеское воображение на пути в Преображенское. Именно на месте своих потешных развлечений, где нам в нос тычут какой-то там весьма невразумительный ботик, он учредил свою главную «потеху», свойственную лишь ему, — живодерню, словно на милой его страшному сердцу Мясницкой, но уже теперь предназначенную исключительно для людей. Таково же Петра творенье было учреждено им и в городе, где лютость палача Кондрашки, чье имя стало с тех пор нарицательным («кондрашка хватит»), является всего лишь жалким подобием главного виновника учиненного в этих стенах злодеяния — его самого. То есть отца, замучившего своего законного сына. И этот акт ритуального умерщвления первенца, сходный своим содержанием с ритуальными умерщвлениями младенцев настоящими родственниками Петра — хананеями, имел своей целью отобрать преемственность власти у сына законного и передать ее по наследству своему сыну иному — беззаконному. А потому:
«…царевич, измученный страшными… пытками умер в Петропавловской крепости 27 июня 1718 г» [136, с. 66].
Однако же все по порядку. Вот как царевич объяснял причину своего бегства цесарю, пытаясь скрыться от преследований Петра под его протекцией:
«Я постригаться не хочу, а ехать к отцу значит ехать на муки… Я предаю себя и своих детей в защиту императору и умоляю его не выдавать меня отцу, он окружен злыми людьми и сам человек жестокий и свирепый, много пролил невинной крови, даже собственноручно казнит осужденных, он гневен и мстителен, думает, что имеет над людьми такое же право, как сам Бог. Если император меня выдаст ему, то это все равно что на смерть» [51, с. 792].
Но лживыми обещаниями и посулами Петр все же выманивает царевича обратно:
«Петр писал: «Обнадеживаю тебя и обещаю Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, если ты воли моей послушаешься и возвратишься»» [51, с. 793].
И вот надвигаются роковые для царевича события:
«Участь Алексея решена: 31 января 1718 года Петр с мрачной радостью узнает, что сын его вернулся в Москву…
Никто в Европе не подозревал в то время, что ждет несчастного на родине… Истина, обнаружившись, вызвала… жестокую тревогу… Будет следствие, розыски сообщников, пытки в застенках Преображенского…
Очень быстро становится очевидным, что между Алексеем и его друзьями никогда не было никакого соглашения для достижения определенной цели, ни малейшей тени заговора… жаровни Преображенского приказа ничего не узнали об этом…
Чего же хочет царь, приводя в действие всю машину судопроизводства? Он и сам, вероятно, не знает хорошенько… На время, впрочем, он удовлетворится жертвами…» [16, с. 565–569].
И вот какие жертвы удовлетворяют его людоедские наклонности лишь на время:
«Александра Кикина колесуют и, чтобы продлить мучения, отрубают сначала руки, потом ноги, потом уже голову и сажают эту голову на кол» [14, с. 292].
«Несчастному Афанасьеву, виновному только в том, что выслушал признание своего господина, отрубили голову…
Досифей, епископ Ростовский, которого выдал Глебов… Его тоже колесовали с одним из священников. Головы казненных выставлены на пиках. Внутренности сожжены. Поклановскому отрезали язык, уши и нос… Петр заставил сына присутствовать при наказаниях, длившихся три часа, а потом увез в Петербург» [16, с. 569].
Так что на все лады некогда нам расхваленный этот самый Петруша своим звериным норовом более походил не на Петрушку, которым вечно себя на все лады везде и всюду выставлял, а на бабу-Ягу: именно у нее ограда состояла из нанизанных на дреколья человеческих голов.
Вышеописанным, что и понятно, его людоедский аппетит удовлетворен не был — идет «раскрутка» высосанного из пальца «преступления» по типу дел 1938 г. уже в советскую пору:
«…свозятся со всех сторон свидетели, участники, допросы за допросами, пытки за пытками, очные ставки, улики…» [4, с. 175].
«В ходе следствия по «делу» Алексея Петровича многих придворных дам били в застенках батогами. Кто-то не выдерживал, оговаривал себя и других, машина начинала работать с большим размахом» [14, с. 292].
«…— и пошел гулять топор, пилить пила, хлестать веревка.
Запамятованное, пропущенное, скрытое одним, вспоминается другим, третьим лицом, на дыбе, на огне, под учащенными ударами, и вменяется в вину первому, дает повод к новым встряскам и подъемам. Слышатся еще имена. Подавайте всех сюда, в Преображенское!..
А оговаривается людей все больше и больше…» [4, с. 175].
«…Кто колесован, кто повешен, у кого вырваны ноздри, у кого отрезан язык, кто посажен на кол… Петр приезжал на место казни и смотрел на мучения несчастных» [4, с. 176–177].
Но и иной навет потешил Петра новыми истязаниями:
«…открылось, что отверженная царица после долгого томления в монастыре завела любовную связь с майором Степаном Глебовым… Улик не было. Сознания от него не добились ни посредством кнута, ни жжения горячими углями и раскаленным железом и все-таки посадили на кол на Красной площади. Испытывая невыразимые мучения, он был жив целый день, затем ночь и умер перед рассветом, испросивши причащения Святых Тайн у одного иеромонаха. Говорят, что Петр подъезжал к нему и потешался его страданиями» [51, с. 795].
«Несмотря на все усилия, следствие заходит в полнейший тупик. Нет абсолютно никаких доказательств того, что царевич Алексей предал Российскую империю, совершил какие-то ужасные поступки. Нет даже доказательств того, что существовал сам заговор, а не то что стремление «просить войско» у австрийского императора» [14, с. 293].
«Первое заседание Верховного суда назначено было 17-го июня в аудиенц-зале Сената…
Царевича привели из крепости как арестанта…
— Признаешь ли себя виновным? — спросил царевича князь Меншиков, назначенный президентом собрания.
Все ждали того, что так же, как в Москве, в Столовой палате, царевич упадет на колени, будет плакать и молить о помиловании. Но потому, как он встал и оглянул собрание спокойным взором, поняли, что теперь будет не то.
— Виновен ли я иль нет, не вам судить меня, а Богу единому, — начал он, и сразу наступила тишина; все слушали, притаив дыхание. — И как судить по правде, без вольного голоса? Рабы государевы — в рот ему смотрите: что велит, то и скажете. Одно звание суда, а делом — беззаконие и тиранство лютое! Знаете басню, как с волком ягненок судился? И ваш суд волчий. Какова ни будь правда моя, все равно засудите. Но если, бы не вы, а весь народ российский судил меня с батюшкой, то было бы на том суде не то, что здесь. Я народ пожалел… тяжеленек Петр — и не вздохнуть под ним. Сколько душ загублено, сколько крови пролито! Стоном стонет земля…
Все смотрели на царя… А царь молчал…
— Что молчишь, батюшка? — вдруг обернулся он к отцу с безпощадной усмешкою. — Аль правду слушать в диковину? Отрубить бы велел мне голову попросту, я б слова не молвил. А вздумал судиться, так любо, нелюбо — слушай! Когда манил меня к себе из протекции цесарской, не клялся ли Богом и судом Его, что все простишь? Где ж клятва та? Опозорил себя перед всею Европою! Самодержец Российский — клятворугатель и лжец!
…царь молчал, как будто ничего не видел и не слышал… и мертвое лицо его было как лицо изваяния.
— Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты первый прольешь! — опять заговорил царевич, и казалось, что он уже не от себя говорит: слова его звучали, как пророчество. — И падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя накажет Бог Россию!..