Мадам де Вальдер была очаровательна. Она веселилась, как дитя; она говорила «ты» Империа, которая отвечала ей тем же, чтобы не огорчать ее. Минутами она даже говорила «ты» и Белламару, сама того не замечая. Белламар был уже для нее старым другом, испытанным поверенным. Между нею и Империа, этими двумя безупречными женщинами, для которых он был отцом, он чувствовал себя — говорил он — очищенным от прежних грехов.
Прислуживал Пурпурин, которого переодели негром.
В конце ужина Лоранс обратился к Моранбуа, называя его старым прозвищем, что силач позволял только своим лучшим друзьям.
— Коканбуа, — сказал он ему, — где твоя касса? Я по-прежнему компаньон и желаю видеть, в каком положении касса.
— Это немудрено, — отвечал режиссер, не смущаясь. — Мы приехали сюда как раз рассчитаться с тобой.
И он вытащил из кармана толстый потертый бумажник, из которого вынул пять банковских бумажек.
— Старая, брат, штука! — продолжал Лоранс. — Давай-ка сюда твою посудину.
Он осмотрел бумажник. За вычетом возвращаемой ему суммы там оставалось триста франков.
— Вечные моты! — сказал Лоранс со смехом. — Еще хорошо, что сегодня вы, наконец, прилично играли! Ну-ка, жена, — сказал он, обращаясь к графине, — раз сегодня вечером всем говорят «ты», то сходи-ка за сбором наших артистов — твое дело определить его.
Она поцеловала его в лоб при всех нас, взяла протягиваемый им ключ, исчезла и скоро вернулась.
Набитый бумажник режиссера заключал теперь в себе на двести тысяч франков бумаг.
— Не возражайте, — сказала она Белламару, — я тут в половине, и моя доля — приданое Империа.
— Я отдаю мою сегодняшнюю часть сбора моему крестнику, — сказал Моранбуа невозмутимо.
— А я свою Белламару, — сказал Леон. — Я тоже получил наследство от дяди, хотя и не миллионера, но все-таки мне есть теперь чем жить.
— И ты нас покидаешь? — сказал Белламар, роняя с испугом бумажник. — О богатство! Если ты нас разъединишь, то ты годишься только на то, чтобы зажечь тобой пунш!
— Я — покинуть вас! — вскричал Леон, тоже бледный, но с вдохновенным лицом автора, нашедшего, наконец, нужную развязку. — Никогда! Мое время ушло, теперь поздно! Вдохновение есть нечто безумное, требующее невозможной среды; если я сделаюсь настоящим поэтом, то только при условии не сделаться рассудительным человеком. Да к тому же..,— добавил он с некоторым смущением, — Анна, мне кажется, что твой ребенок кричит!
Она встала и прошла в смежную комнату, где ребенок спал в своей колыбели, не обращая внимания на наш гвалт.
— Друзья мои, — сказал тогда Леон, — впечатление этой ночи упоения и дружбы так сильно поразило меня, что я хочу открыть перед вами свое сердце. В моей жизни есть одно угрызение совести, и зовется оно Анной. Я был первой любовью этой бедной девушки, и я не сумел любить ее! Она была ребенком без принципов и совсем еще безрассудная. Мое дело мужчины было вдохнуть в нее душу и ум. Я не сумел этого сделать, потому что не захотел. Я воображал себя чересчур важной персоной для того, чтобы потрудиться ради доброго дела, плоды которого я собрал бы. Я был в возрасте честолюбивых мечтаний, горьких досад и безумных иллюзий. «К чему, — говорил я самому себе, — посвящать себя счастью одной женщины, когда все остальные должны дать мне счастье?» Так рассуждает самонадеянная молодость. Теперь я дожил до зрелых лет и вижу, что в других общественных кругах женщины не стоят выше женщин нашего круга. Если они и обладают большей осторожностью и сдержанностью, то в них меньше преданности и искренности. Если бы я был терпелив и великодушен, Анна могла бы не сделать тех ошибок, которые она сделала. Теперь эта заблудшая женщина стала нежной матерью, такой нежной, такой мужественной и трогательной, что я все ей прощаю! Я не совсем уверен, я ли отец ее ребенка, но это все равно! Вернись я в свет, женитьба с подобным сомнением была бы смешна и скандальна. В той же жизни, которую ведем мы, это только доброе дело! Я вывожу из этого заключение, что для меня жизнь актера будет нравственнее, чем жизнь светского человека. А потому я и остаюсь на сцене и связываю себя с нею без возврата. Белламар, ты часто упрекал меня в том, что я воспользовался слабостью ребенка и пренебрег им именно из-за этой слабости. Я не хотел признавать справедливости этого упрека. Теперь я чувствую, что он был заслужен мною и что он был исходной точкой моей мизантропии. Я хочу отделаться от него и женюсь на Анне. Она думает, что я снова полюбил ее, но что я не принимаю этого всерьез и что мои вечные подозрения делают наш супружеский союз невозможным. Она не позволяет мне думать, что ее ребенок принадлежит мне. Она это отрицает, чтобы наказать меня за мое сомнение. Ну что ж, я не хочу ничего знать. Я люблю ребенка и хочу воспитать его. Я хочу восстановить честь матери. Клянусь вам в ее отсутствие, друзья мои, чтобы вы служили мне порукой подле нее: да, я клянусь жениться на Анне…
— И ты хорошо сделаешь, — вскричал Белламар, — потому что я уверен, что она тебя всегда любила!.. Здравствуй! — сказал он, обращаясь к наступающему рассвету, который, странно смешиваясь с лунным светом, пробивался к нам среди цветов и свечей большой голубоватой полосой, — наступай, ласковый рассвет, прекраснейший день моей жизни! Все друзья мои счастливы, и я… я! Империа! Моя святая, моя возлюбленная, моя дочь! Наконец-то мы предадимся искусству. Послушай, Лоранс! Если я принимаю тот капитал, который ты мне ссужаешь…
— Позволь, — сказал Лоранс, — надеюсь, что на этот раз не будет речи о возврате долга. Я знаю тебя, Белламар, вечное препятствие твоей жизни — это твоя совесть. Имей ты капитал меньше того, который я дал тебе, ты отлично бы выпутывался, если бы не был вечным должником друзей, которых ты не хотел разорять. Со мной тебе незачем опасаться этого. Мой дар меня нимало не стесняет, да если бы даже и стеснял, если бы даже мне пришлось убавить что-нибудь от своего чересчур большого достатка… Ты дал мне три года наполненной жизни, унесшей всю пену моей молодости и оставившей мне лишь любовь к идеалу, которому ты следуешь и который ты проповедуешь самым убедительным и убежденным образом… Ты сформировал мой вкус, ты возвысил мои мысли, ты научил меня самоотвержению и мужеству… Все, что у меня есть в душе молодого и великодушного, — всем я обязан тебе. Благодаря тебе я не превратился в скептика. Благодаря тебе я проповедую культ прекрасного, веру в добро, способность любить. Если я достоин еще быть выбранным очаровательной женщиной, так это потому, что среди жизни, безумной как сон, ты всегда говорил мне: «Дитя мое, когда ангелы пролетают в облаках поднимаемой нами пыли, — станем на колени, ибо ангелы существуют, что бы там ни говорили!» Таким образом, я навсегда твой должник, Белламар, и никогда мне не расплатиться с тобой годом или двумя моих доходов. Деньгами нельзя платить подобные долги! Я тебя понял: тебе хочется предаваться отныне искусству, а не ремеслу. Ну что ж, друг мой, набери хорошую труппу для пополнения твоей и ставь всегда хорошие пьесы. Я не думаю, чтобы ты нажился: такое множество людей любит низменное! Но я тебя знаю, ты будешь счастлив и при стесненных средствах, лишь бы ты мог служить хорошей литературе и применять хорошую методу, не жертвуя ничем необходимости обеспечивать сбор…
— Вот-вот! — отвечал Белламар с сияющим лицом. — Ты понял меня, и мои дорогие компаньоны тоже меня понимают. О идеал моей жизни! Не быть более вынужденным делать сборы для того, чтобы быть сытым! Быть в состоянии сказать, наконец, публике: «Приходи-ка в школу, дружок. Если прекрасное нагоняет на тебя скуку, ложись спать. Я больше не раб твоих медяков. Мы больше не будем давать вздора в обмен на хлеб. У нас тоже есть свой хлеб, как и у тебя, милейший мой, и мы отлично умеем скорее есть его сухим, чем обмакивать в пар твоего цинизма. Мелкая публика, доставляющая большие барыши, знай, что театр Белламара не то, что ты думаешь! Там могут обходиться и без тебя, когда ты дуешься; там могут ждать и твоего возвращения, когда к тебе вернется вкус к правде. Это дуэль между нами и тобой. Ты устраиваешь забастовку? Хорошо! Мы еще лучше сыграем перед полсотней людей понимающих, чем перед тысячью ничего не смыслящих ветрогонов». Но… взгляните на этот красный луч на потолке, рядом с которым так бледны наши лица, утомленные прошлой жизнью; сейчас, когда он спустится на наше чело, мы просияем радостью надежды! Это восходящее солнце, это великолепие правды, это ослепительная рампа, поднимающаяся с горизонта для того, чтобы осветить сцену, где все человечество станет разыгрывать вечную драму своих страстей, своей борьбы, своих триумфов и невзгод. Мы, в качестве гистрионов, — ночные птицы! Мы исчезаем во мраке небытия тогда, когда земля пробуждается; вот, наконец, и нам улыбается прекрасное утро, как существам действительным, и говорит нам: «Нет, вы не привидения; нет, драма, разыгранная вами сегодня ночью, не есть обманчивая фикция; вы все нашли свой идеал, и он от вас больше не вырвется. Вы можете теперь идти спать, мои бедные труженики фантазии; теперь вы такие же люди, как и другие, у вас те же могучие привязанности, те же серьезные обязанности и простые радости. Вы купили их не чересчур дорогой ценой и не слишком поздно: взгляните прямо мне в лицо, я — жизнь, а вы имеете, наконец, право на жизнь!»