Изменить стиль страницы

Я прятался здесь дольше, чем раньше в уборной, и выходил, когда подсказывали страх и осторожность. Но страх перед работой и усталость оказывались сильнее осторожности. Альфреда я заставал в ярости. Он набрасывался на меня:

— Во бист ду ден?!

— Аборт, — отвечал я.

Показывая на полицая, Альфред кричал, что в уборной меня искали и там меня не было.

«Искали» — это очень плохо. Когда не только глаза Альфреда, но и еще чьи-то на мне сойдутся, Альфред поступит как все.

Возможность того, что Альфред поступит как все, с каждым днем увеличивалась. Когда он меня ругал, мог подойти Брок. Кто-то мог узнать о моем убежище и донести. Терпение самого Альфреда могло лопнуть. Как бы ни повернулось, не избежать мне собственных упреков в глупости и неумеренности, из-за которых я не поладил с таким мастером. Вот что было досадно. Ведь каждый шанс, который здесь давала судьба, мог оказаться последним. Боязнь его потери — особый страх. В убежище среди ящиков мысль об этом не оставляла меня ни на минуту. Возвращаясь из убежища, я каждый раз боялся застать в цехе грозу. Но не всегда она разражалась из-за меня.

Инга и Кристин тоже делали самовольные перерывы в работе. Снимали клеенчатые фартуки, вешали их в шкафчик, вытирали мокрые от щелочной воды руки, гасили на машинах свет и отправлялись в уборную. И то, как неторопливо вытирали тряпками голые по локоть руки, как откатывали рукава кофточек, как шли мимо полицая к дверям туалета, как иногда останавливались на полдороге и кричали Христе: «Кристин!» — замечали все в цехе.

Инга и Кристин были хорошими работницами. Они выкраивали себе перерыв, а не брали его, как я, и потому чувствовали себя хозяевами своего времени.

Это был не то чтобы узаконенный, а привычный перерыв. Возражать Альфред мог только против того, что женщины коллективно покидали рабочие места. Но, когда он об этом заговаривал, видно было, что тема для него деликатна, а Инга, Кристин и Христя этого нисколько не боятся.

Однако с того момента, как под часами в цеховом проходе стал клозетный полицай, в самовольном перерыве, который позволяли себе Инга и Кристин, появился вызов. Он усиливался, когда полицай повадился в женский туалет. Я видел, как краснел Альфред, когда Инга проходила мимо. Она обходилась без слов, если он ругал ее, но, кажется, это еще больше раздражало его. Уклонявшийся от работы при малейшей возможности, я вообще поражался непрерывным спорам Альфреда с Ингой и Кристин. Лучших работниц в цехе у него не было. К тому же у полной и крупной Кристин было лицо человека, легко прощающего и забывающего обиды. Еще была в ней приятная беззлобная непонятливость. Точно не сразу решала, в ту сторону идти или в другую, с этой стороны крикнули или с той. И рукава на полных руках закатывала, будто не для фабричной, а для кухонной работы.

Трудно мне было разобраться, но, может, Альфреда в Инге раздражало чувство превосходства, которое каким-то образом связывалось с ее утренними синяками под глазами, а в Кристин то, что она словно не жила в мире, где надо очень быстро ориентироваться.

Несколько раз я видел, как он отчитывал их. Инга слушала все с тем же видом превосходства, который заставлял Альфреда напрягаться. А на пухлогубом лице Кристин нельзя было определить выражения. Она просто ждала, когда он закончит.

Клозетный полицай все-таки вызвал всеобщее возбуждение. Хотя он как будто бы стоял для того, чтобы выгонять из уборной русских и других иностранцев, Инга и Кристин сразу же почувствовали желание доказать, что их это не касается. Звали с собой Христю — убеждались, что их покровительство чего-то стоит. Мимо полицая беззлобная Кристин проходила вызывающе виляя бедрами. Если она забывала снять свой клеенчатый фартук, было особенно заметно, какая она полная женщина.

Но скоро вызову пришел конец. Как-то выждав несколько минут, полицай двинулся за ними. Потом из-за дверей туалета показались возмущенная Кристин, веселящаяся Христя и спокойная Инга. Некоторое время нельзя было понять, кто кого конвоирует, женщины полицая или он их.

Цеховый шум не давал услышать, что там говорилось. Но рот у Кристины был открыт так, будто она изумлялась: «О-о!» Казалось все-таки, что это женщины тащат полицая к мастеру на расправу.

Несколько острых мгновений и я ждал справедливости. Эти мгновения мне уже приходилось переживать, я знал им цену. Но каждый раз почему-то надеялся, что безграничная несправедливость сама себя где-то ограничит. К тому же случай особый. Не иностранок, а немок полицай оскорбил на глазах всей фабрики. Альфреду с его сдержанностью и склонностью к назидательности это должно было претить. Да и сам толстый усатый боров должен был быть ему противен.

Он приближался к Альфреду, и простым глазом было видно, какие они разные.

Женщины и полицай вошли в решетчатую конторку. Там начался крик, который постепенно был перекрыт скрипучим голосом Альфреда. Отчитывая женщин, Альфред багровел, как полицай.

— Немецкие женщины!.. — кричала на него Кристин.

— Немецкие женщины!.. — отвечал ей Альфред.

Инга высокомерно молчала. Христя пряталась за их спинами. Так они и пошли из конторки. И еще долго Кристин изумленно произносила: «О-о!»

Вскоре после этого Альфред отделался от меня, как от плохого рабочего. Новые события и переживания вытеснили из памяти цех, в котором я недолго возил тачку. Лишь иногда мне вспоминалось ужасное лицо мастера и неясное чувство благодарности, которую он вызывал своей сдержанностью. Но историю с клозетным полицаем и изумленное «О-о!» Кристин, которая как бы на секунду почувствовала себя русской на этой фабрике, я не забывал никогда. Немки и Христя были единственными женщинами, рядом с которыми мне пришлось работать. Инга и Кристин редко обращали на меня внимание. Но мне это и не нужно было. Если они заговаривали со мной, я сразу попадал в слишком освещенное пространство. Подходивший к крайнему истощению, я мог оценить прилежание, с которым работали эти две здоровые женщины. И был поражен, когда Альфред и полицай устроили на них охоту. Безграничная несправедливость била тех, кто был ей полезен, и смыкалась, казалось мне, с крайней глупостью. Последовательность, угадывавшаяся во всем этом, была ужасной, как эмблема, на которую было похоже лицо мастера.

И еще, эта история запомнилась мне потому, что Христя была из тех женщин, которых знал весь лагерь. Она и познакомила Стасика с той самой Соней, к которой он шел на свидание.

11

Вернулся со свидания Стасик загоревшим и как будто переболевшим. В воскресный день они с подружкой убегали из лагеря, прятались где-то на пустыре. Глаза его таращились нестерпимо. Был в них голодный и еще какой-то блеск. Стасик не курил, но у кого-то схватил окурок и стал мусолить неумелыми мокрыми губами. Его сжигало возбуждение.

Подошли Блатыга, Сметана и вся компания. Впервые в жизни Стасик пытался совладать со своим глупым, громким голосом. Но возбуждение мешало рассказывать. Вначале это были обычные «блатные» междометия. То ли угрозы, то ли победные выкрики, то ли удивление, что все произошло именно с ним.

Компания сочувственно прислушивалась к привычным ругательствам.

Постепенно в голосе Стасика снова появилась громкость, он стал кричать, как всегда. Только оставался переболевшим и не исчезал из глаз блеск, который, казалось, изменил их выражение навсегда.

Запавшие щеки, голодный загар, болезнь в глазах говорили о том, что со Стасиком произошло нечто невероятно важное. О том же говорило его возбуждение. Но напрасно я ждал в словах Стасика соответствия тому, что с ним произошло. Свои блатные слова он выкрикивал, будто вернулся с нежданно победной драки и теперь жалел, что кого-то ударил не так, и обещал в следующий раз маху не дать.

Послушать, так он кого-то заманил, обманул и обобрал. И никакой жалости и благодарности! Только торжество после пережитого страха.

«Не о том говоришь!» — хотелось крикнуть ему.