Изменить стиль страницы

Они ворвались вслед за Вячеславом в его библиотеку.

— Обыщите, — говорит Вячеслав.

— Кто же это может такую комнату обыскать. Идите с нами вниз, там объяснимся.

Вячеслав согласился: — Идем, — и начал надевать шубу. Но что‑то в его спокойствии — голос, может быть, какая — то духовная сила, — подействовало на них. Они вдруг как‑то осели, почти смутились.

— Не надо, не надо, товарищ. Это недоразумение.

И ушли.

Помню наш испуг, а потом радость избавления. Ведь в эту черную смутную ночь, когда царил полный хаос, если бы они увели Вячеслава, вряд ли мы бы его больше увидели. Я почувствовала уважение к его внутренней силе. Кстати, опасность была еще в том, что в ящике письменного стола лежал старинный зиновьевский револьвер; из слоновой кости, но все же револьвер[58]. Маруся его туда сунула пока что, не зная, что с ним делать, т. к. было повелено всем, кто имеет оружие, сдать его. Вячеслав, однако, этого не знал.

Никто не был осведомлен о том, что происходит. Соседи встречались и друг другу объясняли:

— Это большевики забирают власть.

— А что это за артиллерия?

— Это союзники с Воробьевых гор. Они нас освободят.

— Но вот что‑то не ладится.

— Неважно. Если большевики и заберут власть, то это будет на месяц, максимум на два.

Сражение кончилось. Победили большевики. По улицам стало возможно ходить.

Мы на семейном совете решили револьвер у себя не держать и его уничтожить, чтобы из него никто никого не мог бы убить. Мы пошли для этого с Верой к Москве — реке, как если бы для прогулки, а револьвер завернули в белый пакетик из кондитерской и перевязали цветной ленточкой. Он был небольшой, но тяжелый. Подойдя к воде и улучив момент, когда, как нам показалось, не было вокруг ни души, мы размахнулись и бросили револьвер подальше. Не успел он удариться об воду, как лодка с тремя матросами огибает луку реки.

— Что это вы бросили?

Пакет наш исчез под водой.

— Ничего. Это мы бутерброды ели и бросили бумагу.

И тут вдруг, к нашему ужасу, происходит что‑то дьявольское: наш тяжелый револьвер всплывает на поверхность воды, матросы сразу подплывают, чтобы словить его веслом. Мы поражены и испуганы столь сверхъестественным явлением. Но все хорошо кончилось: весло хлопнуло по пустой бумаге, наш зиновьевский револьвер, пробуравив в ней дырку, пошел ко дну. Где‑то он теперь? Жизнь стала быстро ухудшаться. Продовольствие исчезало. Стало все труднее отапливать дома. К соседям, живущим против нашей квартиры, приехала родственница, старушка — скелет. Не знаю, из какой губернии, очевидно, где уже был настоящий голод. Она недолго болела — организм не поддавался леченью. После ее смерти мы ходили к соседям на панихиду. Он лежала: кости, обтянутые кожей, желтая под желтым светом свечей.

Отголодавшая старуха,
Под белым саваном лежу.
Священник, фимиамом Духа
Над желтой мумией кажу.
И свечку, чуженин захожий,
В перстах рассеянных держу;
На кости под иссохшей кожей
В недоумении гляжу.
Но «Память Вечная» пропета.
Черед — Забвенью… За межу
Троих зовет тройная Лета, —
И малый дом свой нахожу.

Димина няня уехала к себе в деревню и трогательно несколько раз посылала нам «гостинцы» — главным образом пшенную крупу, которая долгое время составляла основу пищи. Голод надвигался постепенно, но неукоснительно. (У нас‑то он прекратился с выдачей «академического пайка» в 1920 году.) Одно лето появился на рынке сом, потом без конца сушеная вобла. Коровье масло исчезло, затем разные сорта постных масел. Когда они тоже пропали, вдруг появилось недели на две масло — какао, затем рыбий жир и даже касторка, на которой жарилась картошка. Когда я ходила на службу по утрам в 1919 году, помню, что на улице сидела баба и я пила у нее кружку молока; на обед я носила в пакетике несколько вареных картошек. Паек хлеба был тогда 1/4 фунта на два дня. Хлеб и картошку нужно было добывать у мешочников, так называемых спекулянтов, которые провозили в Москву мешки муки и картошки контрабандой с опасностью для жизни. Возили на переполненных поездах, где многие из них находили себе место только на крышах вагонов.

Отопление в нашем доме уже совсем прекратилось. Маруся стала слабеть, тело ее опухло; от слабости предметы начали падать у нее из рук. По совету докторов, ее поместили в больницу, где было тепло и кормили более сносно. Мы стали хлопотать о переводе на другую квартиру, т. к. в нашей начали лопаться от мороза водопроводные трубы. Вячеславу отвели полквартиры в б. Афанасьевском пер., куда мы и переехали. Квартира была меблирована и кем‑то покинута; нам дали в ней три комнаты и общую с соседями кухню. Это был, если не ошибаюсь, 1918, и квартира одну зиму была теплая. На следующий год отопления уже не было и в ней. По углам комнат виднелся иней, трубы лопнули. Маруся телефонировала, что ей в больнице голодно. К ранней весне 1919 года она заразилась там сыпным тифом (была сильнейшая эпидемия) и умерла. Мы похоронили ее на Новодевичьем кладбище, близко от Эрна. Гроб был из деревянных досок со щелями.

Вера все больше и больше страдала от своей гастрической болезни. Пища, которой мы питались, была для нее непереносима. Нужно было ходить на рынок у Сухаревой башни, чтобы продать там старую одежду и на вырученные деньги купить немного белой муки или манной крупы, если такая находилась под полой мешочника.

Вячеслав переживал все лишения стоически, ни на что не жаловался, переносил спокойно все неизбежные болезненные вспышки нервов у домашних и продолжал свои мысли и свои занятия.

* * *

В 1918 году я решила, что нужно мне найти заработок, чтобы помогать семье. Я заявила Вячеславу:

— Я хочу поступить на службу к большевикам.

Вячеслав не удивился.

— Ах да? Я слышал, что в Наркомпросе есть музыкальный отдел и во главе Артур Лурье. Это тот молодой человек, который ко мне приходил показывать свои стихи на Башню. Я тебе дам к нему письмо.

Не без великого страха я отправилась в здание бывшей Первой мужской классической гимназии, той самой, где в свое время учился мой отец. Это было у Пречистенских ворот, на углу Гоголевского бульвара. Я подала письмо, и Лурье меня сразу принял. Он был изысканно любезен, с утонченными манерами. Мое внимание приковывали его белые холеные руки с драгоценными кольцами. Он меня спросил, машинистка ли я. Я этого термина не знала и решила, что мне предлагают орудовать огромными рычагами какой‑нибудь машины. Я вспомнила пароходы на женевском озере, где виден машинист с голым торсом, освещенный красным пламенем и управляющий огромными стальными колесами.

— Нет, я не машинистка.

Мы поговорили, и я выбрала библиотечный отдел. В библиотечном отделе, кроме меня, никого еще не было.

Меня повели в проходную темную комнату и поручили маленький шкап, наполненный нотами, по всей вероятности, оставленными каким‑нибудь уехавшим любителем музыки: кое‑что для фортепьяно, кое‑что для пения.

— Можете составить каталог.

Мне не пришлось составлять каталога (да я не имела ни малейшего представления, как это делается), т. к. через мою комнату проходила Надежда Яковлевна Брюсова. Сначала она меня просила переписывать ей русские народные песни — «Мы издаем новый сборник». Потом постепенно, рассказывая со страстью о своей работе в школьном отделе, она переманила меня к себе. У нее было весело. Наша небольшая группа сотрудников состояла из нескольких учениц, музыкально очень малограмотных, но ярых поклонниц Надежды Яковлевны. Их объединение походило на фанатическую секту. К ним присоединилась я. (О страх! О ужас! Консерваторка, то, что они презирали и чего боялись больше всего.) К тому же я привлекла еще двух своих подруг, тоже из консерватории. Мы все одинаково интересовались нашей работой и жили в полной дружбе — a happy family. Наше творчество, как тогда говорилось, было рассчитано не на всероссийский, а на всемирный масштаб. Нужно было добиться, чтобы все дети с колыбели распевали «правильные» старинные русские песни; чтобы в школах они их изучали, любили; а после школы, уже будучи взрослыми, собирались бы по вечерам, пели их хором и вели о них дискуссии. К народным песням мы присоединяли еще и оперную музыку, преимущественно русских авторов. Сверх того, мы приготовляли еще инструкторов, умеющих все это осуществлять, а также знакомить людей с инструментальной классической музыкой на курсах так называемого «Слушания музыки». Нас было 3–4 инструктора. Меня как‑то послали в Пресненский район читать лекцию. Слушали меня голодные, пожилые, опытные и ничем не интересующиеся школьные учителя музыки. Мне было неловко их поучать, но меня утешало, что я излагаю не свои мысли, а идеи Брюсовой; причем идеи Брюсовой были наполовину ее, а наполовину Яворского, с которым у нее была всю жизнь романтическая дружба.

вернуться

58

Ср. письмо И. А. Белоусова к Л. Н. Андрееву из Москвы, 2 (15) мая 1918 г.: «У нас опять была пальба: вышибали анархистов. Сейчас по вечерам на улицах патрули, — обыскивают, — ищут оружие. В приказе сказано, что если у кого найдут оружие и будут его отбирать, а тот будет сопротивляться — расстреливать на месте. Где же отмена смертной казни? Прежде цареубийцу судом судили, а потом вешали, а теперь ”на месте“. Всех сделали палачами!» (Литературное наследство, т. 92, кн. 3, с. 478).