Поцелуй был искренним, настоящим – вот в чём было дело. Он переставил акценты и разрушил запреты. Он сам по себе был слишком сильным переживанием, чтобы на его фоне можно было переживать что-то ещё. Валерик улыбался: сидя в маршрутке, не открывая глаз, слушая дождь.
Он был уверен, что поцелуй повторится. Он хотел ответить на него.
Лера с маленьким Валерой смотрели на дождь из окна: на серое небо, на капли, на ручейки, потёкшие в дождевые бочки с крыш, на лужи, которые наливались во дворе.
Маленькая спора арцирии обвелаты, мёртво лежащая среди щепок и опилок, почувствовала приближение дождя ещё ночью и приготовилась жить. Иссохшая, сплюснутая, вогнутая, как контактная линза, оболочка споры насытилась водой. Спора набухла, надулась, стала похожа на мяч. Крохотные шипы на поверхности её оболочки встали торчком.
Но воды становилось всё больше и больше, и вскоре между травинками, где лежала спора, потекли крохотные, незаметные человеческому глазу ручейки. Один из них подхватил спору и потащил вперёд, мимо щепок и стружек, прочь от пищи, навстречу голодной смерти среди несъедобных трав. Её шипики отчаянно искали, за что бы зацепиться, и наконец нашли: крупная щепка оказалась на пути. Шипики зацепились за волокна. Спора замерла.
Влага проникала под оболочку и становилась нежным водянистым тельцем вокруг проснувшегося ядра. И скоро миксамёба была готова выйти наружу.
Перидий лопнул: рвано, неровно – звёздочкой, и миксамёба, отгибая острые уголки, выбралась наружу. Преследуемая наследственной светобоязнью, она тут же нырнула в щепку, затерялась среди волокон и, ещё слабая, утомлённая процессом рождения, жидкая и ненасыщенная, стала пить воду, впитавшуюся в щепку во время дождя.
Валерик приехал на работу, напился чаю, вскопал грядку, помог Александру Николаевичу сколотить декоративную изгородку... А потом отпросился в гербарий.
В гербарии он был, но минуту или две. Закинул в шкафы пару образцов и смотался, даже не подойдя к микроскопу. Ему надо было успеть домой, к маме. Хотя бы просто поговорить. Ну и взять бинокуляр, чтобы поработать на даче.
Последние две недели он слышал мамин голос только в телефонной трубке. Он соскучился и слышал, что она скучает тоже.
Мама уже была дома и приготовила ужин: отбивные и салат – всё как он любил. Но как бы ни хотелось остаться здесь, с ней, возле празднично накрытого стола, в комнате, где пахло чистотой, он не остался ночевать. Лерин волнующий поцелуй, как рыбацкий крючок, проткнул Валерикову щёку и тянул сильно, мощно, и доставал его из зеленоватой и прохладной глубины маминой квартиры.
Мама, казалось, чувствовала.
Она вела себя удивительно робко, как человек, который вдруг осознал, что ни на что больше не имеет прав, и Валерику было её очень жаль.
– Я поем и сразу поеду, – сказал он в ответ на её просительный взгляд.
– А ночевать? – тихо спросила мама.
– На даче. Хочешь, поехали со мной.
– Нет, – мама махнула рукой, – у вас там свои дела. Потом: дача не моя. Ну как мне себя там чувствовать? Нет. Не поеду.
Они помолчали. Валерик жадно ел мамин салат. Это было очень вкусно. Он и забыл, что можно так вкусно есть. Живя на даче с Лерой он, не отдавая себе в этом отчёта, всё время находился в напряжении, чутко спал, быстро ел и не чувствовал ни вкуса еды, ни удовольствия от свежей постели.
Валерик дожевал и, чтобы что-то сказать, произнёс:
– Хорошо у нас стало. Просторно.
– Одиноко, – ответила мама и сложила на коленях руки, как складывали их одинокие героини старых фильмов.
– Ты же, – Валерик чувствовал себя выбитым из колеи, – всегда мечтала, чтобы, раз уж квартира такая маленькая, тут было поменьше вещей. Да и людей поменьше. Теперь... теперь ты хозяйка, можешь делать, что хочешь. Ты же всегда говорила: и когда же я смогу делать что захочу в своём собственном доме? Ну вот...
Мама всхлипнула, а Валерик почувствовал себя так, словно она обманывала его, а сама хотела не этого, а чего-то ещё.
– Так чего же ты хочешь? – спросил он с искренним недоумением.
– Ну, – и она смахнула слезу, а Валерику стало совсем плохо, – чтобы ты был. Я же ради тебя...
– Мама! – Валерик почти крикнул, отчаянно пытаясь остановить её слёзы и не сделаться заложником этих слёз. – Мне двадцать шесть лет. В таком возрасте дети уходят, как ни крути. Так устроено.
– Значит, как мне хочется, не будет уже никогда...
И она замолчала, словно приказав себе не устраивать самобичевания. Все всё понимали, но чувства оставались за скобками. И казалось, если внести чувства внутрь, то ответ окажется неправильным, ведь не зря же математики выдумали скобки.
– И что же, – спросил Валерик, внезапно осознав, что ответ будет важен и для него, – ты никогда не была счастлива? Никогда в жизни?
Мама отрицательно покачала головой, и только потом сказала, поджав нижнюю губу так, что от неё к подбородку потекли две глубокие, волнами, складки:
– Нет. Как отец умер – не была. Вот так чтобы вообще всё было хорошо – ни единого дня. Всё думаю, думаю... Как он умер?
Валерик замер. Ему казалось, что всё было известно. Мелькнула даже мысль, что мать что-то от него скрывает.
– Зачем он туда полез, в горящий цех? По ошибке? Случайная смерть, глупая? Так это одно. Вот тогда, думаю, горе должно быть сильное, острое. Может быть, подумал, что там человек. Может быть, показалось или послышалось что-то. А если было пустое геройство? Показать, что я, мол, лучше всех. Сам справлюсь. Это другое. Не тут, так там бы погиб. Значит, всё равно когда-нибудь так и вышло бы. Значит, мне надо было заранее смириться. А ещё могло быть, что у него там, например, заначка была спрятана. Тогда от жадности погиб. Тогда и жалеть его, вроде как, нечего. Всю бы жизнь мне тогда испортил...
– Мама! – Валерик не выдержал. Ему казалось, это бред. Ему казалось, что невозможно жить с такими мыслями больше двадцати лет. Мама не могла помнить того, что происходило тогда на самом деле. Это казалось манией, навязчивой идеей и потому было страшно.
– Да... – мама застенчиво и словно извиняясь улыбнулась, как будто поняла, что говорит что-то не то.
– А может быть, он просто физику плохо учил в школе и не знал, что огонь устремляется туда, где больше кислорода...
– Ты жестокий, – мама посмотрела пристально и сердито, и Валерик, сдаваясь, понял, что она до конца жизни продолжит гадать, зачем же отец сунулся в этот горящий мебельный цех. И с каждым днём всё больше и больше будет забывать его реального и будет придумывать всё больше и больше мотивов и поводов.
– А потом, – мама продолжила, она будто решилась вдруг выговорится, – с тобой было тяжело: без денег, без поддержки. Виктор появился – со своим таким же Валерием. Думала, легче будет – не стало легче. Деньги появились – заботы удвоились. Только вы, вроде, выросли. Только я думала для себя пожить: Ирка с Леркой! Квартира ма-аленькая, теснотища! Друг у друга на головах! У! Личной жизни никакой! Ссоры, скандалы: на кухне, шёпотом... Они как уехали, мне как-то даже легче стало. Веришь ли? Ну не любила я его, наверное... Просто... Ну неплохой он был, Витька. Помогал мне всегда. Ирка его с толку сбила, так и её винить сложно, потому что Генка её дерьмо дерьмом был. Не повезло ей. Уехали, и ладно. И бог с ними. Детей тут оставили – и хорошо. Я же привычная. Меня как угодно можно пользовать! Хоть в мамках, хоть в няньках! Я же понимаю: молодожёны!..
На глаза её навернулись слёзы.
– Мама, ну что ты! – Валерик присел возле неё на корточки и попытался заглянуть в глаза. Мама закрылась руками и затрясла головой.
– Думала, – сказала она сквозь слёзы и глухой забор сцепленных ладоней, – вырастете, начнёшь ты зарабатывать потихоньку, они разъедутся, ты останешься. Поживём как люди. Не в куче, а только мы. Как сами хотим.
– Мама, ну вот, вот теперь нет никого! Живи, как хочешь!
– Теперь пусто... Теперь и не хочется ничего...
Валерик возвращался на дачу с большой спортивной сумкой, в которой лежали сменная одежда и бинокуляр.