Покинули место ночевки с рассветными лучами, и путь до пристанища теперь продолжался сравнительно недолго: около полудня на взгорке среди раскидистых кедров мелькнул бревенчатый дом с темно-малиновой железной крышей и большими, на старинный манер квадратными трехстворчатыми окнами, с рамами, выкрашенными белой краской. Именно окна, светящиеся в сумеречно-хвойной зелени открывались перво-наперво глазу и уж после весь дом.
Вглядываясь с интересом вперед, Зимин никак не мог взять в толк, почему обиталище пасечника называется Подъельниковским кордоном. Ни намека на ельник окрест. Впрочем, и кедров негусто. Лишь в окружении дома. А дальше по пологому склону лиственное мелколесье, реденький кустарник, потом луг, на котором в траве разноцветными яркими кубиками во множестве неровными рядками рассыпаны ульи. Зимин успел их насчитать за полсотни, пока приблизились к дому, но это то, что успел, и всего на одном склоне.
Владелец таежной пасеки Василий Терентьевич Засекин и провожатый Зимина были очень похожи, будто не двоюродные, а близнецы-братья. Невольно Зимин, сравнивая, поочередно поглядел на обоих.
– Что, одной масти? – щурясь от яркого солнца, первым заговорил обитатель Подьельниковского кордона.
– Да уж, – кивнул Зимин.
Они улыбнулись друг другу. Улыбка появилась и на губах Засекина-конюха.
– Сергея Ильича друг, – назвал он брату Зимина.
– А что сам Сергей Ильич не приехал? – полюбопытствовал пасечник.
Зимин объяснил в двух словах.
– Работка у него, – Засекин покачал головой. – Особенно в теперешнее время...
По представлению, по тому как еще раз посмотрел на него и как пожал ему руку пасечник, Зимин понял: имя Нетесова здесь в почете.
Он отказался перекусить с дороги, издалека повел речь о том, за чем, собственно, приехал в этот труднодоступный глухой уголок.
Рассказ о случае с револьвером, уроненным охранником Холмогоровым в старый колодец возле полуразрушенной церкви-склада, вызвал у пасечника смех. А вот упоминание вслед за этим о Мусатове веселости заметно поубавило. Когда же Зимин заговорил о раненом колчаковском офицере, которого, по слухам, лечил в Гражданскую войну отец Василия Терентьевича, – лицо совсем посерьезнело.
– Мусатов рассказывал? – спросил пасечник.
– Почему он? – возразил Зимин. – Об этом, я понял, многие в Пихтовом знают.
– Да-да, – согласился, помолчав, Засекин. – Теперь это уже какой секрет.
Взаимная неприязнь, причем давняя, застарелая, нетрудно было это почувствовать, существовала между прославленным Пихтовским ветераном и семьей Засекиных.
– Значит, был офицер, Василий Терентьевич? – уточнил Зимин.
– Ну, был.
– Говорят, колчаковцы при отступлении спрятали возле Пихтовой золото, и офицер имел к золоту отношение. Что-нибудь известно о нем? Хотя бы имя?
– Имя? Григорий Николаевич Взоров: Старший лейтенант.
– Как? Не поручик, не капитан?
Уточнение понравилось.
– Нет. Старший лейтенант. Он флотский. Очень близко стоял к самому Верховному Правителю.
– К Колчаку?
– К нему. Был в его охране, или выполнял личные поручения. Точно не знаю.
– Это отец вам рассказывал?
– Отец об этом никогда и ни с кем не говорил. Ни слова. До самого пятьдесят шестого года.
– До Двадцатого съезда?
– До своей смерти.
– Извините... Но откуда вы тогда знаете?
– Откуда?.. – Пасечник примолк, посмотрел на двоюродного брата. Тот, пока велся разговор у крыльца, расседлал коней, привязал к столбику в тени кедров, бросил по охапке молодого сена, зачерпнул из колодца, поставил на солнцепек воду в ведрах и теперь возвращался к дому, дымя папиросой.
– Пойдемте-ка в избу. – Василий Терентьевич шагнул на крыльцо, раскрыл дверь.
Стены просторной комнаты, в которую вошли, не были оштукатурены. Бока бревен мастерски стесаны топором и проструганы фуганком. От времени бревна потемнели, отливали коричневой, некоторые потрескались. Под стать стенам были массивные стулья, стол, широкая длинная лавка.
Хозяин увлекался рисованием. С десяток пейзажных картин, написанных маслом и акварелью, висели по стенам. На одной из них Зимин сразу узнал дом на взгорке среди кедров.
– Значит, откуда известно о Взорове? – продолжил Засекин прерванный им самим разговор. – Из дневника отца. В семьдесят пятом году с Николаем, – кивнул на брата, – ремонтировал дом. Вот тогда и нашелся дневник.
– Дневник цел? – живо спросил Зимин.
– Обязательно. Как же, – ответил Засекин. – Сейчас мы его посмотрим, если интересно...
Он ушел в соседнюю комнату и возвратился вскоре, держа в руке тонкую тетрадку.
«Дневник Терентия Засекина» – красивым разборчивым почерком было написано на бледно-голубой обложке в верхней ее части, и, ниже, – «Октябрь 1919 года – Февраль 1920 года».
Василий Терентьевич полистал тетрадку, подал Зимину:
– Вот тут читайте...
Он подвинул стул, жестом приглашая садиться.
– Спасибо, – машинально поблагодарил Зимин.
Глаза уже скользили по строчкам дневника, написанного почти три четверти века назад.
20 ноября 1919 года. Вчера событие чрезвычайное. По тёмну вышел проверять петли, и в полверсте от Старого Ларневского балагана наткнулся на тела колчаковых воинов. Заслуга Манчжура, он обнаружил. С заячьей тропы кинулся к елям, залаял. Подкатил: солдат в шинели и в сапогах чежит. Без шапки, волосы чуть снежком притрушены. Вокруг елей полозьями санными все перечеркано, сапогами затоптано. Следы неостывшие, пресвежие. Лапу хвойную приподнял: их еще там пятеро, и офицер меж них. Глянул: и Бог свидетель, чую, не ведаю почему, живой офицер. Все неживые, а он – живой! И Манчжур то же самое чует: других, кроме него, не обнюхивает, не обхаживает. Лыжи скинул, под ель подлез, и руку ему под шинель засунул – дышит! На лыжи его положил – и домой, быстрей, бегом, благо снег покуда не шибкий нападал, не помеха бежать. В избе раздел его. Рана штыком сквозная у него, однако не опасная, видать, метили в сердце, а угодили в плечо. И крови офицер потерял не много. Сразу растер всего его самосидкой и внутрь стакан влил, теперь шиповник с медом и рябиной даю. А рану кедровым бальзамом обработал. Когда бы на морозе не находился долго, в сознании был бы давно. А так – в жару мечется, не в себе, стонет, выкрикивает что-то, иногда не по-нашему. К вечеру должен прийти в себя... Кто так беднягу и за что – ума не приложу. Одно ясно: убивали в другом месте, далеко, а к Ларневскому балагану привезли, сбросили. Зачем? Придется ждать, пока офицерик в ум придет.