Но все было напрасно: Голлерн не шел у меня из головы. Я видел перед собой прямую пыльную главную улицу. Один дом лепится к другому. Не будь на них номеров, ни за что не догадаться, в каком конце улицы находишься, настолько одно похоже на другое. Большинство домов построено руками их обитателей. По таким мелочам, как, например, узкие, состоящие сплошь из цветочных грядок палисадники, пестрые флагштоки, флюгера и цветочные ящики, украшающие почти каждый дом, сразу видно, сколько тут вложено любви и как горды люди своими норами. Может быть, именно эта выпирающая наружу гордость и есть самое несносное в этих домах, потому что на самом деле в них нет ничего такого, чем бы можно или должно гордиться. А может быть, это всего-навсего зависть, травящая душу тому, кто глазеет на эти чистенькие мещанские дома, а сам ютится в какой-нибудь конуре и не в состоянии выстроить такой домик скорее из-за полнейшей бездарности, чем из-за нехватки денег, прилежания или предприимчивости. Что до меня, то я никогда не мог представить себе жизни в этаком домике — с женой и чадами. Конечно, это вовсе не означает, что мне неведома тоска по жене, семейному уюту и порядку, но мне всегда было достаточно посмотреть разок на эти дома и их обитателей, чтобы убедиться: я не вынесу жизни, которая основана на пресловутой узости мышления, обыкновенно именуемой самодовольством. Этот факт частенько приводил меня в уныние. Во всяком случае, до того как я отправился в путешествие, жизнь моя текла среди голлернских домов, на голлернской улице. От главной улицы ответвляются многочисленные переулки и вскоре исчезают в открытом поле. Если смотреть в них со стороны центра, то, словно в окне, увидишь поля и пастбища, начинающиеся сразу же за домами. Взглянешь туда, и прямо не верится, что стоишь в самой середине города. Может, это вообще одна из наиболее примечательных черт Голлерна: всюду с болью сознаешь его границы, всюду буквально через два шага упираешься в окраину. В Голлерне нельзя затеряться, как, допустим, в лесу, в безлюдных горных долинах или в каменных дебрях больших городов. В Голлерне ты обречен смотреть лишь на то, что рядом с тобою, ведь такая штука, как «задний план», здесь попросту отсутствует. Хочешь жить в Голлерне — мирись с этим.

Погруженный в эти вот мысли, я порядком удалился от города. На полях рассеялся туман. Полосы кустарника, в здешней местности уже изрядно облетевшего, отделяли одну пашню от другой и, казалось, были опутаны тонкой серо-голубой паутиной. Капли росы срывались с веток вишневых деревьев и в тишине громко шлепались на землю. С темного перелога взлетела стая ворон и, то кидаясь врассыпную, то вновь соединяясь в черный шумливый рой, устремилась к лесистому холму, куда направлялся и я. Холм лежал передо мной, как зачерствевшая буханка хлеба. Макушки деревьев на холме были неподвижны. Они же должны качаться, подумал я, ветер-то вон какой сильный! Я послюнявил палец и поднял его вверх. С одной стороны палец начал подмерзать. Значит, ветер дул с запада. Я пристально смотрел на деревья и, чем дольше вглядывался, тем больше убеждался: да, макушки качались, поначалу еле-еле, потом все сильнее и наконец с такой силой, что я уж опасался, выдержат ли они напор ветра. Однако они стояли крепко. Да, крепко. Мне прямо слышалось завывание ветра. Но стоило опустить глаза, как все вокруг стихало. Если в отчаянии решился не терпеть более, а бежать, подумал я, то беги. Что толку от прекраснейшей квартиры, милейших соседей и мерного дыхания окружающих тебя вещей, шкафов, столов и кресел, что толку от надежды на долгую и, вполне возможно, счастливую жизнь, коли сейчас и здесь жить решительно невмоготу, коли это самое «сейчас и здесь» для тебя нестерпимее всего на свете. Я остановился и посмотрел поверх волнистой местности на дома Голлерна: их контуры, теперь особенно четкие, вырисовывались на холодном ясном небе. Голлерн — это Голлерн, подумалось мне, а я — это я, и между нами невозможен никакой мир, никакой компромисс, только «или он, или я», да, собственно, так между нами всегда и было заведено.

Перила моста выглядели сверху как ограничительные линии беговой дорожки. Передо мной открывалась широкая, плоская лощина, по которой змеилась река. Навалившись всем телом на перила, на мосту стоял какой-то человек и задумчиво смотрел на серо-зеленую воду. Над рекою поднимался пар, и в лучах солнца иногда вспыхивали маленькие радуги. Человек стоял почти на середине моста и плевал в воду. Он не заметил моего приближения. Казалось, у противоположного берега перила сливаются воедино. Когда я поравнялся с человеком, он вдруг поднял голову и спросил, махнув рукой в том направлении, откуда я пришел:

— В Голлерн — туда?

— Да, — ответил я, — туда.

На песчаных речных отмелях торчал густой бурый кустарник, взъерошенный после наводнения. Среди россыпи камней, как башня, возвышался огромный белый валун.

— Мне в Голлерн, — сказал человек.

Я уже удалялся от него.

— Голлерн там! — крикнул я еще раз ему вдогонку с другого конца моста. Из-за шума реки человек, наверное, не расслышал моих слов, потому что больше не обернулся, а уверенно зашагал вверх по отлогому склону. Так я в последний раз произнес слово «Голлерн».

Я шел целый день, без передышки. Дорога петляла в густом лесу среди обрывов, уходя все выше и выше. По пути мне попался лесопильный заводик. Я изо всех сил колотил в двери и ставни, но никто так и не открыл. В канале, подводившем ручей к двигателю пилы, неслась холодная прозрачная вода. На камне валялась пригоршня ржавых гвоздей. Убедившись, что на мой зов никто не откликается, я пошел дальше. За несколько часов пути мне не встретилось ни души.

Под вечер, с наступлением сумерек, я добрался до маленькой горной деревушки Трайбах. С первого же взгляда она произвела на меня самое удручающее впечатление. При слове «деревушка» невольно представляешь себе Трайбах по меньшей мере таким: церковь или площадь, а вокруг них уютная горстка домов, мысленно видишь липы, общинные здания и тому подобное. Однако в Трайбахе ничего такого и в помине нет. Составляющие его десять-пятнадцать домов как бы зажаты в угрюмой расселине среди подступающих со всех сторон отвесных скал. Как я позднее узнал в трактире, Трайбах возник на месте бывшего поселка лесорубов. Строили времянку, а вышло — как это часто случается в нашем мире, — вышло нечто вековое, окончательное. Такое окаменение половинчатых решений вызывается убожеством, беспомощностью, апатией и другими обстоятельствами, которые в ретроспекции выглядят прямо-таки гротескно. Муха, угодившая в клей, еще какое-то время сучит лапками, прежде чем покориться судьбе, — так и жители Трайбаха, наверное, поначалу предпринимали все возможное, чтобы выбраться из этого безрадостного места. Но шли годы, и трайбахцы давно примирились со своей участью — это, кстати, тоже общечеловеческое свойство — и теперь даже горды тем, что корпят вот здесь на горных кручах, среди густых непроходимых лесов год за годом и, наконец, всю жизнь. Попробуйте только намекнуть им на те возможности, которые в любое время доступны обитателям других мест, — они тотчас с негодованием отмахнутся от вас. Об этом они и слышать не желают. Если же тем не менее вы будете и дальше толковать им об окрестном мире, они и вовсе обозлятся, схватят свои шапки и рукавицы, швырнут на стол монеты за пиво и, не попрощавшись, уйдут из трактира. Кивнут только трактирщику, и во взгляде мелькнет что-то заговорщицкое, словно они хотят сказать: «Когда же ты наконец выставишь этого заезжего наглеца?»

Так вот, я пришел в Трайбах под вечер. С тихого, серого неба падали крошечные, спрессованные морозом снежинки. Окрестный лес поглощал шум моих шагов. Тусклый свет последних дневных часов все более сгущался во тьму. Щебень, которым была усыпана дорога, подмерз. Оказалось, что моя одежда, в долинном Голлерне вполне соответствовавшая сезону, здесь, в горах, совершенно непригодна. Мало-помалу во мне крепло подозрение, что, внезапно решившись бежать, я был прав в главном, но что касается многих побочных вещей, то здесь я дал маху. С другой стороны, заглуши я в себе порыв в то памятное утро, я бы наверняка так никогда и не тронулся с места. Стало быть, двинуться в путь, притом немедленно, и уйти прочь было единственно верным решением. Правда, о таких деталях, как одежда и провиант, я не позаботился. Теперь я понял, насколько опасны и даже гибельны могут оказаться для серьезного предприятия всякие мелочи. Человеку, занятому решением какой-нибудь задачи, главное всегда видится неизменным, а вот мелочи с каждой минутой приобретают все большее значение. Затем — весьма скоро — наступает равновесие, и наконец мелочи перевешивают и сами становятся главным, и человеку надо решать: отступить или идти наперекор. Мысль о возвращении в Голлерн я отмел сразу. Страшно уже одно то, что эта мысль вообще пришла мне на ум. Чтобы отвлечься, я начал подшучивать над неожиданными холодами, то и дело выкрикивая слова вроде СОСУЛЬКА или ГРЕНЛАНДИЯ. Раз у меня даже вырвался смех. И все же основную часть пути я шел, стиснув зубы и как бы украдкой шевеля окоченевшими пальцами рук и ног. Если бы не стыд перед самим собой, я бы крепко похлопал себя по плечам и немного пробежался. Но мной завладело какое-то упрямство, дурацкая гордость. Еще немного, и я бы вовсе скинул пиджак и рубашку, лишь бы убедить себя в том, что холод мне нипочем.