— Ну, что молчишь-то, рассказывай! — крикнула на него жена. — Не томи. Ведь за делом пришла Настена-то, про мужа хочет узнать.

— Бутылку поставь, тогда и разговор пойдет

— Ладно, бог с тобой,— махнула рукой Мария.— Сейчас принесу. Только не томи Настю. Изболелась душа, поди, у нее в ожидании-то...

— Рассказ невеселый будет. Смочить его надо, этот рассказ.

Настя смотрела на Геннадия и ждала с замиранием сердца, что он скажет. А он медлил, словно бы изматывал ее ожиданием. Наконец срывающимся голосом она спросила:

— Ну, что с ним, с Федором-то моим? Что? Говори!

— Сейчас расскажу все по порядку. Вот только горлышко смочу малость, пересохло оно...

Мария подала бутылку мутноватой жидкости. Выдернув бумажную пробку, Геннадий налил в стакан, залпом выпил. Потом взял огурец и начал хрустко жевать. Жевал долго, кряхтел и мотал головой. И когда съел, пучеглазо уставился на Настю, начал свой невеселый рассказ:

— Да, попали мы, значит, с Федором-то в один полк и в одну роту. Сначала в резерве были. С месяц, не больше. А потом бросили на передовую нас, значит, на Западный фронт. Сразу, с ходу, и в бой. Немец-то дюже напирал, тогда в силах он был, в сорок первом году. А мы оборону держали. Держали на одном месте, на другом. И сдержать не могли: силенок не хватало и техники...

Он говорил не торопясь. Подробно рассказывал, где, когда и какой шел бой. Где отступали, где в окружение попали, как вырывались из этого окружения. Говорил с полчаса, и Настя томилась, жадно слушала, ожидая, что скажет о судьбе Федора. Но Гешка снова пускался в рассуждения о том, как тяжело было войскам в сорок первом году, как пропадали люди, погибая от пуль или попадая в плен.

— А Федор-то, что с ним? — опять спросила она и вся затаилась.

— Федор? — Он уставился на нее выпуклыми, мутноватыми от выпитого самогона глазами, сказал: — Был твой Федор, да весь скукосился. Сам видел.

У нее перехватило дыхание, в первое мгновение она чуть не задохнулась, не могла выговорить ни слова, молчала и тупо глядела на Гешку. Он тоже смотрел на нее и тоже молчал, словно ждал, когда она заплачет, но она не плакала, побелела вся: испуг не отпускал ее долго, хотя она и не совсем поверила в то, о чем сообщил ей Гешка.

— Нет! Нет! Не верю! — наконец прокричала она, — Не верю я в это! Не верю!

Гешка глядел на нее немигающими серыми глазками и думал: почему ж она не поверила ему, фронтовику, прошедшему через кромешный ад? Со злорадством глядел на свою жертву, как бы говоря всем своим видом: «Федора нет твоего, а я вот живой, хоть и без ноги, а вот пришел, прикостылял и самогон пью, и жена меня ночью уложит спать в теплую и мягкую постель, и завтра утром проснется и снова опохмелится. Три дня подряд. Вот так, красоточка Настя, не пошла за муж за меня, за Гешку Блинова... Пошла за Федора, а его, Федора-то, и нет. Лежит в земле сырой и никогда не вернется...»

Настя уронила голову и беззвучно заплакала. Спина Насти вздрагивала, а пальцы рук, положенные на стол, судорожно сжимались и разжимались, словно ловили что-то и не могли поймать. Гешка молчал, и жена его, Мария, молчала, и стены в доме зловеще молчали

Настя должна была выплакаться, вылить из себя всю горечь, чтоб стало легче. Когда, наконец, подняла голову и с мольбой посмотрела на Гешку, словно прося у него других слов, не таких беспощадных и страшных, а более мягких, утешительных, в которых была бы надежда, хоть маленькая, но была б. Ведь может, он и живой, Федор-то? Не убит? Может, мыкается в плену или в другом каком месте? Она очень хотела, чтоб именно так оно и было, хотя знала, что на фронте гибнут тысячи, миллионы людей, что вероятность остаться живым невелика. У нее была надежда. И чтобы увериться в этой надежде, спросила:

— Это правда, Геннадий? Не выдумал ты все это? На самом деле видел?

— Да, видел,— ответил он бесстрастно и спокойно. — Видел, Настя.

— А чем докажешь? Ну чем?

— А вот чем. — Гешка поднялся со скамейки. — Просил Федор перед самой смертью передать своей жене кой-что. И это кой-что я сохранил. Рисковал, но сохранил.

Гешка вытащил из-под лавки вещевой мешок, развязал его, долго шарил рукою в мешке, что-то искал. Наконец нашел... В руках у него был кожаный бумажник,

сильно потертый. Настя сразу же узнала, что это его, Федора, бумажник. Она настолько растерялась, что чуть не уронила его, принимая от Гешки. Потом раскрыла — в одной из ячеек оказалась красноармейская книжка Федора. Она долго глядела на эту книжку, не веря своим глазам, потом из другой ячейки вынула пожелтевшую фотографию. Фотография была ее, Настина. Она подарила ее своему жениху месяца за два до свадьбы. Смотрела на себя, на ту Настю со светлыми глазами, с длинными косами, ниспадающими на грудь, круглолицую, чернобровую. Да, она была красива тогда. Такая ли теперь?

Настя перевернула фотографию и увидела надпись красными чернилами. Это была ее надпись, буквы прижимались плотно друг к дружке, словно бежали куда-то внаклонку, торопились. На фотографии было написано:

«Дорогому Феде. Будь счастлив на всю жизнь. Настя».

Поглядела, прочитала и вдруг поняла, что его нет. Эта страшная мысль, что нет его и уже никогда она его не увидит, болью отозвалась в сердце. Она опять чуть не заплакала, но сдержалась, взглянув на Гешку, спросила:

— Как это было? Как?

— В сорок первом, в августе,— ответил Гешка.

— Так давно?

— Почти два года прошло,— продолжал Гешка.— Два долгих года.

— А ты вот живой все же. Пришел...

— Как видишь, пришел. Сам себе не верю.

Она хотела как можно скорей узнать все подробности о судьбе Федора и в то же время боялась этой страшной правды. А Гешка медлил, не рассказывал, ждал, когда она немного отойдет, не любил бабьих слез.

— Было это, как я уже говорил,— наконец начал Гешка свой невеселый рассказ,— было в сорок первом, в конце августа...

Настя, страшно волнуясь, ловила каждое слово рассказчика, словно эти слова произносились не Гешкой, кем-то другим из непроглядной дали, из тех лесов и нолей, где стогласным эхом громыхала война.

— Под Гомелем это было,— продолжал свой рассказ Гешка,— попали мы в окружение. Полк наш прикрывали отступающие части. С Федором я был в одном взводе. Я — рядовым, он — отделенным. Оборону держали у кромки леса, и тут убило взводного. Федя принял на себя взвод. Держались мы часа полтора, а под вечер фашисты нас прижали к лесу и почти окружили. Федора ранило в грудь и шею. Я оттащил его в кусты. Гляжу — кровь изо рта, и весь он обмяк, полуживой. Открыл глаза, смотрит на меня и приказывает хриплым голосом: «Беги в лес. Спасайся... Беги...» — «А как ты, Федя?» — спрашиваю. «Мне хана... Отвоевался. Передай Насте, что погиб. А документы забери. Насте отдай. Жене». — Гешка закашлялся, тряхнул головой, посмотрел на Настю, как бы жалеючи поглядел. — Вынул я у него из кармашка гимнастерки бумажник с документами. «Ладно,— сказал,— исполню твою последнюю волю, передам все, если живым останусь». Отполз от него шагов на пятнадцать, пули просвистели над головой, срезали листья ивняка, точно бритвой. Ну, думаю, пропал, не уйти. Прополз еще метров десять, и тут — разрывная в голень. «Ну, вот и допрыгался», — обожгла меня такая несусветная мысль. Куда ускачешь на одной-то ноге? Перевязал ногу ремнем, чтоб кровь остановилась. Жду, что дальше будет. Бой вроде прекратился. Тишина. Ни выстрелов, ни разрывов — только раненые кой-где постанывают. В ноге боль страшнющая, терплю, зубами поскрипываю. Ползу обратно к Федору: решил узнать, что с ним. Подполз, значит. А он — мертвый. И руки раскинуты...

Настя сжалась вся, затрясла ее судорога, словно сковала ее страшная боль, закрыла лицо руками.

— Не надо, Геша. Не говори больше... Не надо...

Геннадий умолк. Он и сам разволновался. Воспоминания разбередили, будто опалили огнем. Хотел он еще сказать, как взяли в плен его, как отрезали ногу, как скитался по лагерям... Ему тоже пришлось не сладко, были такие минуты, что рад был умереть. Да вот все вернулся. А Федор? Ах, Федя, Федя, друг фронтовой! Уж не притопаешь к родным берегам, к жене, к отчему дому...