ПРЕОДОЛЕЙ СЕБЯ
Глава первая
Рано утром над Большим Городцом грохнул выстрел, залаяли собаки, с надрывом кто-то заголосил в соседнем доме, словно хоронили покойника. За окном закричали по-немецки, опять хлопнул выстрел, этак глухо хлопнул, отдаленно, затем совсем близко прострочила автоматная очередь. Настя Усачева подбежала к окну, отодвинула край занавески, вся напряглась, вся превратилась в слух и зрение.
На улице немцы и полицаи бегали, строча из автоматов, офицер давал отрывистые команды. Свернули к дому Степачевых, кто-то ударил прикладом в калитку. Настя отпрянула от окна, перевела дух, потом снова отодвинула занавеску. Немцы ломились в соседний дом. «Ужели конец? — подумала она. — Ужели кто-то выдал? Что делать? Куда спрячешься? На чердак? В подвал?»
У Степачевых с калитки сорвали дверь. Солдаты ринулись во двор. Случилось что-то страшное. Провал. Кто-то предал... Кто? Она вышла в сени и снова прислушалась, ожидая, что вот-вот придут и за ней. В сенях темно и прохладно, и она хотела бы затеряться в полутьме, зарыться в сено, а может быть, через огород задами и... в лес. Подумала так и сразу отогнала эту мысль. А как мать? Могут схватить ее. Они все могут, решительно все: могут убить, арестовать, поджечь
дом, увести корову.
Мать Насти — Екатерина Спиридоновна — стояла на коленях перед образами, истово крестилась.
— Господи милостивый! Упаси нас, грешных... От напасти юродивых упаси!
Настя села на скамейку, тихо сказала:
— К Степачевым вломились.
— К Степачевым? Сколько говорила тебе: не якшайся с этими Степачевыми. Они что? Пустышные. Незамужние... Ветер у них в голове... Ах, Настя, Настя! Попадешь в лапы к эсэсям окаянным — изуродуют, а то и просто застрелют. Им что...
Старуха заплакала, утирая слезы. И чувство жалости переполняло Настю, она готова сама была заплакать. И на самом деле: вот ее, Настю, заграбастают, и как мать будет жить одна, кто поможет ей? Братья — неведомо где. На фронтах, в партизанских отрядах — никто не знает. Да и живы ли? Единственная опора — она, дочка. И кормилица и защитница — только она, и никто больше.
— Ладно, мама, ладно, не бойся. Ничего плохого не случится. Поверь мне — ничего.
— Супостатов боюсь. Сколько людей погубили!
Да, фашисты многих обездолили, осиротили. Поруху принесли, тяготы. Страх. Смерть... Пришли, словно рать озверелая. Что натворят — никому не ведомо. Настя встревожена. Тоже страшно. Боялась за Степачевых. Дома ли они? Светланка Степачева сегодня ночью должна пойти на связь к леснику Прохорычу. А вдруг ее уже схватили? Что тогда? Провал и новые жертвы. Может, и Настю схватят? Все может быть. Решительно все.
Не терпелось выйти на улицу, разузнать, что и как. И все же боязно выходить: улица стала чужой, опасной— там разгуливают фашисты, полицаи. Лютуют не без причины. Настя уже знала: партизаны в селе Ракушеве раскокошили фашистский гарнизон, а на станции Лесная взорвали эшелон с боеприпасами. От воздушной волны сорвало крышу вокзала, в домах вылетели стекла, загорелись склады. Получилась развеселая карусель: фашисты бегали по улицам в подштанниках, кричали и ругались, стреляли из автоматов в непроглядную темень. Очухались лишь под утро. И вот злобствуют. Хватают людей без разбора. Поджигают дома. Не обошли стороной и Большой Городец. Кого схватят? Кто станет очередной жертвой?
Настя подошла к окну, снова отодвинула занавеску — на улице тихо и безлюдно. «Ушли, — обрадовалась,— значит, пронесло...» Только она подумала, как вдруг на огородных задах прогремела автоматная очередь, короткая, отрывистая. Поняла — расстреляли кого-то. Стриганули из автомата — и поминай как звали. Но кого же, кого? Она отпрянула от окна, поняла: опасность все еще кружит по деревне. Мать истово крестилась и, посмотрев с укором на дочь, что-то невнятно пробормотала.
В калитку Усачевых громко застучали. Настю точно током обожгло. Идти открывать? Не откроешь — дверь выломают, так что надо открывать. Она вышла в сени. Вышла, прислушалась. Да, там, за дверью, были они. Что принесли с собой? Что? Может, смерть?
— Кто там? — спросила громко, хотя и знала, что это они, фашисты.
— Открывай! — кто-то рявкнул по-русски.
«Кто бы это? Голос вроде знакомый, с хрипотцой». И, осмелев, она отворила дверь.
На крыльце были трое — немецкий лейтенант, полицай Синюшихин (теперь она поняла, что это он сказал: «Открывай!») и еще солдат с автоматом. В лицо Насти пахнул непривычный запах духов вперемешку с табачным и сивушным запахом.
Духами пахло от лейтенанта, самогонкой и табачиной — от Синюшихина.
— Принимай гостей! — громко сказал полицай и, широко осклабившись, показал беззубый рот.
Синюшихин был из соседней деревни Нечаевки, жил с матерью-бобылкой, известной на всю округу Дарьей Синюшихой. Синюшихина в колхозе не работала, приторговывала самогоном. Сын перед самой войной пришел из отсидки. За что сидел, Настя не знала. Синюшихину — за тридцать, не молод уже, но не женат; в пьяной драке лет двенадцать назад кто-то выбил ему правый глаз, и в армии он не служил. А когда пришли оккупанты, он, Синюшихин, и подался к ним, так сказать, готовеньким. И вот выслуживается.
Лейтенант — этакий красавчик, черноволосый и белолицый. Военная форма ладно сидела на нем, хромовые сапоги припорошены дорожной пылью. Лейтенант высок и худощав. Синюшихин, приземист и косолап, нагло глядел единственным глазом на молодую хозяйку.
— Ай, гут, фрау! Партизан есть?
— Нет никого. Вот мать да сама.
Немец улыбнулся. У Насти немного отлегло. «Авось пронесет»,— подумала так и заулыбалась в ответ немецкому офицеру:
— Милости просим. Садитесь, садитесь... — Эти слова она еле выдавила из себя, чуть не проглотила их, чуть не захлебнулась от избытка воздуха, но делать было нечего, нужно разыгрывать радушную хозяйку.
Синюшихин, точно близкий родственник, подмигивая белесой бровью, спросил как ни в чем не бывало:
— Хорошо бы опохмелиться, хозяйка... «Божья слеза» небось найдется?
— Для кого найдется, а для кого и нет.
— Значит, есть? — Полицай засопел. Широкие ноздри вздрагивали в предвкушении скорой выпивки, а левый глаз начал косить к двери, куда только что ушла Спиридоновна.
— Не нат, не нат! — замахал рукой офицер и сморщил лицо. — Самокон не нат...
— Господин офицер не желают. Значит, и самогона нет,— подойдя к Синюшихину, ответила Настя.
— Ах, так!— У полицая нервной рябью запрыгали морщинки возле выбитого глаза, кожица неестественно вздрагивала, иссиня-темное веко в глазном проеме так и не открылось. — Я тебе покажу, как с господином полицейским разговаривать в присутствии господина офицера! — заорал Синюшихин. — Покажу! — Брызжа слюною, он начал выплевывать одну угрозу за другой: — Повесить мало! Братья — коммунисты! Я все знаю, господин лейтенант. И сама с партизанами связана. А муж кто? — Синюшихин пружинисто, по-петушиному подпрыгнул и в самое лицо прокричал Насте: — Все знаю, голубка! Решительно все! К партизанам ходишь? — Из гнилого рта выплескивалась тягучая слюна вместе с крошками хлеба. Эти слюнявые и мокрые комочки противно ударялись в лицо Насте. Сразу захотелось пойти к рукомойнику и умыться.
Офицер спросил:
— Эти верни, что он сказаль?
— Нет, неправда,— по-немецки ответила Настя.— Насчет братьев ничего не знаю, где они и что с ними. Откуда мне знать! И муж не знаю где. О его судьбе ничего не известно. А сама — вся тут, на виду... Живу тихо, смирно. Мать еще со мной. Спросите любого — все подтвердят. А он лжет, Синюшихин. Не верьте ему, господин лейтенант.
— Почему по-немецки так хорошо говорите? — спросил офицер на своем языке. — Не арийка ли?
— Нет, я русская,— ответила Настя. — А немецкий выучила в школе, потом в
институт собиралась поступить.
— Карош, карош,— по-русски одобрил лейтенант. Он заулыбался и продолжал уже на своем родном языке:— Могу устроить переводчицей в комендатуру. Согласны, мадам?