Но военные действия никогда не наступали.

Такой была война, о которой всегда говорили, что она не закончится никогда.

***

Я потерял всякое ощущение текущего времени, прошлого и будущего. Я знал лишь ежедневные крестики в календаре, да чувство неотвратимо наступающего четвертого тысячелетия войны. И пока я маршировал, копал, ждал, тренировался, замерзал — я мечтал только о свободе, о том, чтобы все это осталось позади, о возвращении на острова.

В какой-то забытый момент в период одного из походных маршей, в каком-то из лагерей переобучения, в одной из наших попыток вырыть траншею в вечной мерзлоте, я потерял свою записную книжку, где были все записанные мной названия островов. Когда я впервые обнаружил пропажу, она показалась мне невероятной катастрофой, хуже всего прочего, что навлекла на меня армия. Но потом я понял, что в моей памяти все имена островов прекрасно сохранились. Сосредоточившись, я понял, что наизусть могу прочитать всю литанию островов, и разместить их воображаемые очертания на мысленной карте.

Поначалу обездоленный, я пришел к пониманию, что потеря вначале карты, а потом и записной книжки, освободила меня. Мое настоящее было бессмысленным, а мое прошлое — забытым. Только острова представляли будущее. Они существовали в моих мыслях, бесконечно изменяясь, словно я жил на них, приводя их в соответствие своим ожиданиям.

И пока копился изнурительный опыт войны, я начал все более зависеть от навязчивых мысленных образов тропического архипелага.

Однако, я не мог игнорировать армию, и мне все еще приходилось терпеть ее бесконечные требования. В ледяных горах далее к югу вражеские части врылись в неприступные оборонительные позиции, в линии, про которые они знали, что смогут удерживать их столетиями. Они были так основательно изрыты траншеями, что наши солдаты придерживались общего мнения, что врага оттуда не вытеснить никогда. Считалось, что сотням тысяч наших солдат, вероятно, миллионам, придется умереть в наступлении на эти позиции. И быстро стало ясно, что мой эскадрон не только будет на острие первого приступа, но и после первой атаки мы будем продолжать находиться в сердце сражения.

Такими были предвестники празднования кануна четвертого тысячелетия.

Много других наших дивизий уже были на месте, готовясь к атаке. В скором времени мы должны были двинуться им на подмогу.

Спустя две ночи, нас действительно еще раз посадили в грузовики и перебросили на юг, в сторону промерзлого южного высокогорья. Мы заняли позиции, врываясь как можно глубже в вечную мерзлоту, маскируясь и нацеливая свои гранатометы. И теперь, не заботясь больше о том, что может случиться со мной, страдая от физического окружения, ощущая неприкаянность от несобранности мыслей, я со смесью страха и скуки вместе со всеми ждал своей судьбы. Замерзая, я мечтал о теплых островах.

В ясные дни мы улавливали вид вершин обледенелых гор на горизонте, но не видели ни следа вражеской активности.

Через двадцать дней после того, как мы заняли позиции в замерзшей тундре, нам в очередной раз приказали отступить. До миллениума оставалось меньше десяти дней.

Мы двинулись прочь, спеша на подкрепление каким-то большим сражениям, которые, как нам говорили, происходят на побережье. Сообщения о количестве убитых и раненых были ужасающими, но ко времени нашего прибытия все уже затихло. Мы заняли оборонительные позиции вдоль береговых утесов. Все было слишком знакомо — бессмысленная смена позиций, непрестанное маневрирование. Я повернулся к морю спиной, не желая смотреть на север, где лежали недостижимые острова.

Лишь восемь дней оставалось до страшной годовщины начала войны, уже целый год нам доставляли запасы дополнительного оружия, амуниции и невиданных мною ранее гранат. Напряжение в наших рядах стало невыносимым. Я был убежден, что на сей раз наши генералы не блефуют, что настоящие сражения начнутся днями, а может быть и часами.

Я ощущал близость моря. И если я хотел отмазаться от армии, то этот момент наступил.

Той ночью я покинул свою палатку и соскользнул по откосу рыхлого песка и гравия на берег. Задний карман был набит всей накопленной мною нерастраченной армейской платой. Солдаты всегда шутили, что эти бумажки ничего не стоят, но теперь я думал, что они наконец-то могут принести пользу. Я шел до рассвета, потом весь день прятался в густой растительности на крутом склоне к литорали, отдыхая как мог. Мой бодрствующий разум твердил наизусть названия островов.

В течении следующей ночи я ухитрился найти тропу, проложенную колесами грузовиков. Я понимал, что тропа армейская, поэтому следовал по ней с безмерной осторожностью, прячась при первых признаках движения. Я продолжал продвигаться по ночам, насколько возможно отсыпаясь днем.

К моменту, когда я добрел до одного из военных постов, я был уже в плохом физическом состоянии. Хотя мне удавалось найти воду, я ничего не ел уже четверо суток. Я во всех смыслах был истощен и готов сдаться.

Поблизости от гавани на узкой неосвещенной улочке, и не с первой попытки, а после нескольких часов рискованных поисков, я нашел здание, которое искал. Я вошел в бордель незадолго до рассвета, когда бизнес замирает, а большинство шлюшек спит. Они впустили меня и сразу же поняли тяжесть моего положения. Они же избавили меня от всех моих армейских денег.

***

Я оставался спрятанным в публичном доме в течении трех суток, восстанавливая силы. Они дали мне гражданскую одежду — несколько диковатую, как мне показалось, но у меня же не было опыта жизни в гражданском мире. Я не расспрашивал, откуда женщины взяли одежду, или кому она когда-то принадлежала. Долгими часами одиночества в крохотной комнатенке, я все время был в своей новой одежде, держа зеркало на расстоянии вытянутой руки, восхищаясь тем кусочком себя, что я мог увидеть в небольшом обломке стекла. Избавиться наконец от армейской формы, от ее плотной, грубой материи, от тяжелой паутины ремней, от громоздких нашлепок бронепластин, само по себе было похоже на свободу.

Шлюшки поочередно наносили мне визиты по ночам.

В ранние часы четвертой ночи — ночи тысячелетнего миллениума войны — четверо шлюшек вместе с их жиголо-мужчиной отвели меня в гавань. Они на веслах отвезли меня довольно далеко в море, где в темных вздымающихся волнах за пределами мыса дожидалась моторка. Огней на борту не было, но в слабом свете от города я увидел, что на ее борту уже находятся несколько других мужчин. Они тоже были диковато одеты, в гофрированных рубашках, мягких шляпах, с золотыми браслетами, в вельветовых пиджаках. Они опирались на поручни и смотрели вниз на воду выжидающими глазами. Никто из них не взглянул на меня, никто не смотрел друг на друга. Никто никого не приветствовал, не узнавал. Деньги перешли из рук в руки, от шлюшек в моей лодке двум проворным молодым людям в темной одежде на моторке. Мне позволили взобраться на борт.

Я втиснулся на палубе между другими мужиками, благодарный за тепло их прижатых ко мне тел. Гребная лодка ускользнула во тьму. Я смотрел в ее сторону, сожалея, что не могу остаться с этими молодыми распутницами. Я уже тосковал об их иссохших, переработавших телах, об их беззаботном, пылком искусстве.

Весь остаток ночи баркас дожидался на своей тихой позиции, команда поочередно принимала на борт других мужиков, забирая деньги и позволяя им самим находить место, где приткнуться. Мы продолжали молчать, глядя на палубу и дожидаясь отправки. Я немного подремал, но всякий раз, когда новые мужики всходили на борт, приходилось передвигаться, чтобы дать им место.

Якорь подняли перед рассветом и судно повернуло в море. Мы нагрузились тяжело и шли медленно. Как только мы вышли из-под защиты берега, на нас навалилась крутая погода и сильная зыбь, нос баркаса громоздко врезался в стену волны, зачерпывая воду при каждом кренящемся всплывании. Я быстро промок насквозь, проголодался, был напуган, измучен, и отчаянно желал достичь твердой земли.