Изменить стиль страницы

Я вдруг понимаю, что стою там, где стоял Гамильтон. Солнце бьет мне в глаза, сквозь листву сверкает вода.

Бэрр занял позицию в десяти полных шагах напротив. Мне кажется, я сейчас упаду в обморок. У Бэрра лучшая позиция — лицом к холмам. Я знаю, что умру. Я хочу крикнуть, но не могу.

— Я готов. — Кажется, полковник держит в руке тяжелый пистолет. — Что? — Он смотрит на меня, опускает пистолет. — Вам нужны очки? Конечно, генерал, я подожду.

— Генерал Гамильтон удовлетворен? — спрашивает Бэрр. — Прекрасно, я тоже готов.

Я стою, застыв от страха, пока Бэрр целится и кричит:

— Целься!

И я убит.

Бэрр, протянув руки, бросается ко мне. Я чувствую, как у меня подгибаются колени, чувствую, как пуля разорвала мне живот; чувствую, что умираю. Бэрр вовремя останавливается. Он пришел в себя. Я тоже.

— Гамильтон стрелял первым. Я выстрелил мгновение спустя. Пуля Гамильтона сломала ветку вот на этом дереве. — Бэрр показывает на высокий кедр. — Моя пуля пробила ему печень и позвоночник. Он встал на носки. Вот так. — Бэрр вытянулся, как танцор. — Потом скорчился, согнулся. Пендлтон поддержал его. «Я убит», — сказал Гамильтон. Я бросился к нему, но Ван Несс меня остановил. К нему шел доктор Хоссак. Мы уехали.

— Но… я бы остался, я бы подошел к вам, если бы не выражение вашего лица. — Снова невидящий взор Бэрра. Снова он видит во мне Гамильтона. И снова я умираю, пуля жжет.

— Я увидел на лице у вас ужас, ужас от того, что вы со мной сделали. Вот почему я не мог подойти к вам и выразить вам сочувствие. Я мог сделать только то, что сделал. Прицелиться и убить, убить.

Он сел у подножия памятника. Протер глаза. Видение — или то было безумие? — исчезло. Спокойным голосом он продолжал:

— Как всегда бывает со мной, общество поверило в другую версию. Вечером накануне нашей встречи Гамильтон написал письмо потомкам, в стиле предсмертной исповеди кающегося монаха. Он откажется от первого выстрела и, может быть, от второго тоже, он не одобряет дуэли. Но первым-то выстрелил он! Что же до его неодобрительного отношения к дуэлям, то я знаю, что он по крайней мере три раза бросал вызов. Но Гамильтон понимал лучше других, что наш мир — наш американский мир — обожает лицемеров.

Бэрр поднялся. Пошел к тропинке. Я тупо следовал за ним.

— Гамильтон прожил полтора дня. Он был верен себе до последнего. Сказал епископу Муру, что не питает ко мне зла. Что он сошелся со мной на дуэли с твердой решимостью меня не ранить. Какая низость!

Бэрр начал опускаться по тропинке. Я последовал за ним. У реки он остановился, и взгляд его скользнул вверх по течению, туда, где поднимался цветущий Статен-Айленд.

— Совсем забыл, как тут красиво, да я ведь почти и не смотрел тогда.

Мы сели в лодку.

— Ты знаешь, убив Гамильтона, я его возвеличил. Останься он в живых, и звезда бы его закатилась. Сейчас его бы и не вспоминали. Как меня. — Он сказал это тускло, без выражения. — А там поставили бы памятник мне, и весь бы его исчеркали.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Я поймал Сэма Свортвута на слове и обратился к нему за помощью. Он принял меня в кафе Тонтина, где они заседают каждый день. С ним был Мордекай Ной, он стал недавно его помощником в управлении нью-йоркского порта.

Ной благосклонно меня вспомнил. Долго говорил об индейцах, которые, по его мнению, являются заблудшим племенем Израилевым.

— А то зачем бы я — сами посудите! — присоединился к Таммани? — Произнеся эту чушь, он ушел.

— Ну, нравится вам копаться в старых сундуках? — Свортвут вечно пьет испанское вино — и не всегда говорит членораздельно. Тем хуже для меня.

— Великий он человек. Полковник. И жизнь его великая прошла впустую. Послушали бы вы, как о нем говорит генерал Джексон. «Клянусь всевышним, ярчайшая личность в нашей политике!»

— Почему же тогда президент не платит полковнику деньги, которые ему задолжали еще с Революции?

— Он не смеет. Не смеет ничего сделать для полковника. Так прямо ему и сказал, когда был проездом в городе в прошлом году.

— Они встречались? — Полковник ни разу даже не обмолвился о встрече с президентом.

— Сам видел. — Свортвут подмигнул. Заказал еще вина. — Видишь ли, Старая Коряга — как и я — как бы протеже полковника.

— Еще с Запада?

— Еще с Запада. Еще раньше. С тех пор как Теннесси присоединился к Союзу — благодаря полковнику, который в то время был в сенате. Старая Коряга был первым конгрессменом от штата, и первый, кого он посетил, когда приехал в Филадельфию, был сенатор Бэрр.

Правда это? Не знаю. Но я все записываю.

Я спросил, каковы были намерения полковника в Мексике, но выжал из Свортвута только одно:

— Меня арестовали. Ты знал? В цепях таскали несколько месяцев. Масса Том хотел доказать, что все мы предатели. Но если кто предатель, это он сам, а не мы. — Воспоминания Свортвута стали несколько сбивчивы. В конце концов я спросил, нельзя ли встретиться с ним утром, и он сказал, что будет в восторге. Он готов всячески служить полковнику.

Уходя, я спросил:

— А что же такого «презрительного» сказал Гамильтон про полковника Бэрра? Из-за чего они дрались на дуэли?

Свортвут долго смотрел на меня покрасневшими глазами.

— А ты не знаешь?

— Нет. Полковник не говорит.

— Он и не скажет. Мерзкая история. И Гамильтон рассказывал ее направо и налево.

— Что же говорил о полковнике Гамильтон?

— Да просто говорил, будто Аарон Бэрр находился в интимной связи с собственной дочерью Теодосией.

Лишь на полпути к дому я стал думать: а не может так быть, что Гамильтон все-таки сказал правду?

«Он никого другого и не любил!» Пронзительный голос мадам звенел у меня в ушах.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Вчера во второй половине дня за нами с мистером Крафтом пришли от мисс Макманус. «Я очень волнуюсь, — писала она. — У полковника случился удар, он не может двигаться».

Мы отправились на пароме в Джерси-Сити. День был пасмурный и ветреный, не по сезону.

— Организм у него сильный, — заметил мистер Крафт.

— Но ему семьдесят восемь, — сказал я.

Я смотрел на чаек. Мистер Крафт смотрел на группу ирландских рабочих. Хотя не было еще и восьми утра, они передавали из рук в руки бутылки виски. Хотел бы я относиться к ним так же снисходительно, как полковник.

Однажды мы стояли у здания суда с группой адвокатов, споривших по конституционному вопросу. Наконец один обратился за разъяснением к полковнику Бэрру, который не сводил глаз с ирландских рабочих на соседней стройке. Полковник высказал свое мнение.

Адвокат с ним не согласился:

— Нынче, сэр, конституцию толкуют иначе.

— Мой дорогой сэр, — и полковник указал на ирландцев, — вот кто нынче толкует конституцию.

Одна из них, Джейн Макманус, открыла дверь деревянного домика недалеко от пристани в Джерси-Сити. Пухлая, по лицу размазаны слезы.

— О джентльмены, я думала, он уже умер, правда; принесла ему чай, а он лежит на полу, глаза открыты, а сам не дышит. Послала за доктором, а его нигде не найти. Когда нужно, их никогда нет. Потом к вечеру полковник открывает глаза — уже на софе, мы перенесли его туда с нашей горничной, — а он вдруг открывает глаза и говорит: «Я умер?» — а я говорю: «Нет, полковник, вы живы и находитесь у меня, в Джерси», а он: «Мои родные берега» или что-то такое в этом роде и все улыбается, и потом говорит, что не может двинуться… не может двинуться.

Она снова заплакала, но мистер Крафт бросил на нее строгий взгляд, и она стихла. Я посмотрел на портрет — о да — Джорджа Вашингтона с матерью. Неужели полковник купил его, чтобы вспоминать разговор с Гамильтоном? Чтоб смотреть и освежать свою память?

Поплакав, Джейн Макманус проводила нас в гостиную, где на матрасе из конского волоса лежал полковник, до подбородка укрытый одеялом. Он, очевидно, замерз, несмотря на жар от франклиновской печи. На столе подле него стояло чучело птицы под грязным стеклянным колпаком. Не пересмешник ли? Я становлюсь подозрительным.