– Почему розовый?

– Не знаю. Просто захотелось.

– Господи, он смотрится здесь, как слон в посудной лавке.

– Зато оживляет интерьер, – я тоже смеюсь.

– Не то слово.

Я смотрю на нее, на ее темные волосы, собранные нелепым пучком на макушке. В них воткнута моя золотая ручка Паркер. Она всегда была моей любимой. И она отлично сочетается с темными волосами Даны.

Она одета в простые джинсы, небрежно потертые, словно им не один десяток лет. В белую майку, которая не скрывает ее татуировок. Надпись на правом предплечье, на ключице с той же стороны фраза Шекспира «Не знает юность совести упреков» и несколько крошечных птиц, словно улетающих с левого плеча.

– Я всегда мечтал о татуировке, – неожиданно для себя признаюсь я.

– Почему не сделал? – она с интересом смотрит на меня, как будто я мамонт.

– Не знаю, – пожимаю плечами, – Как–то не довелось.

– Что бы ты сделал?

– Не знаю. Может быть, ты посоветуешь, что–то?

– Ну, я тебя не очень хорошо знаю. Я бы сделала какую–нибудь надпись. Чтобы она напоминала тебе что–то важное.

– Сможешь придумать?

– Я? – она вскидывает брови и, вдобавок, складывает губы бантиком.

– Ты.

– Попробую. И ты сделаешь? – Дана чуть прищуривается.

Не верит, что я говорю искренне.

– Да.

– Серьезно?

– Абсолютно, – я улыбаюсь.

– Тогда придумаю, – она тоже улыбается, – Но я пойду с тобой, чтобы ты не струсил.

– Ты думаешь, что я могу струсить? – я смеюсь.

– Ну, когда я заставляла тебя надеть ролики, ты был готов сбежать.

– Нет, это не правда, – я мотаю головой и поджимаю губы.

Трусом я никогда не был.

– Правда. Ты был напуган, как мальчишка. У тебя на лице все было написано, – она смеется, потом замолкает, и хмурится, – Неужели для тебя так страшно открывать вид делать что–то новое?

– Я не хотел сбежать. Я просто боялся ударить в грязь лицом. В прямом смысле.

– Боялся упасть?

– Ага.

– Но почему? Ты боишься боли?

– Нет. Я боюсь падать.

Дана пожимает плечами, и хмурится еще сильнее. На ее лбу появляется тонкая морщинка. Забавная.

– Падать не страшно, Эрик. Страшно терять что–то, чем ты дорожишь больше жизни.

– Ты так говоришь, как будто знаешь, что это такое.

– Знаю.

– Да, твои родители, – я осекаюсь, – Я забыл.

Как я мог забыть?

– Мои родители… Ну, это было ожидаемо. Мама долго болела, а отчим слишком сильно ее любил. Я не была удивлена, когда он заболел следом, и ушел за ней. Я была к этому готова.

– Но все равно это больно – терять близких.

– Наверное. Я уже не чувствую боли. Просто живу дальше.

– Ты странная, тебе говорили об этом?

– Да, миллион раз, – она наконец–то улыбается.

– Жаль, хотелось быть оригинальным, – я смеюсь и смотрю на часы. Почти полночь. – Скоро начнется.

– Включай звук.

Я нажимаю кнопку на пульте, и телевизор начинает разговаривать.

Да, мы сидели с включенным телевизором, но с выключенным звуком. Я никогда раньше так не делал. Дана сказала, что нет смысла слушать рекламу или маловажную информацию. Какой толк, если я буду знать, что Олвейс не протекают или Чаппи – лучший корм для собак? Я согласился, выключил звук и даже не обращал внимания на телевизор.

Мы посмотрели одну игру, и я начал втягиваться в процесс. Было что–то интересное в том, как мужики бегают по полю за мячом, честно. Я искренне кричал «Гол!» и расстраивался, если мяч пролетал мимо ворот. Это было здорово. Я никогда не думал, что смогу так просто сидеть на своем диване и смотреть футбол. Я никогда этого не делал.

На экране мелькает логотип чемпионата, проходят кадры предыдущих игр. Комментатор говорит стандартную речь, я смотрю на игроков и расслабляюсь.

Игра начинается. Очень быстро заканчивается первый тайм, в ничью с нулевым счетом. Мы синхронно двигаемся на диване, то приподнимаясь в особо острые моменты, то в разочаровании падая на него. Мы почти не говорим. Просто смотрим игру.

Я невольно смеюсь, когда она бранит корейцев, если те подбираются к воротам. Я смеюсь, потому что она закрывает глаза руками, когда в ворота Италии летит мяч и чуть ли не плачет. Второй тайм закончился со счетом 2–1 в пользу Италии. Дана говорит, что это не удивительно, хотя у корейцев неплохая команда. Мне понравились итальянцы. Макаронники неплохо играют.

Она собрала пустую посуду и поднесла ее к раковине. Включила воду и сполоснула тарелки, поставив их на кухонный стол. Я наблюдал за ней сидя на диване. Наблюдал, как она двигается, осторожно держит дорогой хрусталь, словно боится, что я расстроюсь, если он разобьется.

К черту все!

Я встаю, и подхожу к ней сзади. Она оборачивается. Я смотрю в ее глаза странного цвета и хриплым голосом произношу:

– Можно я тебя поцелую?

Она осторожно кивает, и я прикасаюсь к ней губами. Легонько, как будто боюсь, что она исчезнет в моих руках. Как будто она сделана из дождя.

Она пахнет дождем.

Я целую ее так, как будто никогда никого в жизни не целовал до этого. Осторожно, изучая каждый миллиметр ее губ. Она отвечает на мой поцелуй и обвивает мою шею руками. Я хочу прикоснуться к ней, хочу поцеловать каждый сантиметр ее тела. Я отодвигаю лямку ее майки и поочередно целую каждую из семи птиц на ее плече. Кожа у нее светлая, цвета слоновой кости. Я подбираюсь к белой шее, и вдыхаю ее аромат. Она не говорит ни слова. Просто прижимается ко мне всем телом и позволяет себя целовать.

Я не заметил, как мои руки гладят ее по плечам, спускаясь ниже. Как я провожу ладонями по ее спине, и она вздрагивает. Как я опускаю руки ей на талию и осторожно тяну за край майки.

Она отстраняется, кладет горячие ладони на мои руки и тихо говорит:

– Стой. Я… Я не могу.

В ее глазах я вижу слезы, и меня это пугает. Она медленно ведет нашими рукам вверх, приподнимая майку и оголяя живот.

В следующую секунду весь мой мир перевернулся, встал с ног на голову и взорвался на миллион маленьких кусочков.

Весь ее живот покрывают языки пламени. Яркие, красно–оранжевые, разной толщины и ширины. Они пляшут по ее животу, такие реалистичные, что на долю секунду мне показалось, что она горит. Я моргнул, пригляделся и смог рассмотреть то, что под ними.

А под ними были шрамы. Глубокие рубцы, настолько глубоко вросшие в кожу, что было не разобрать, где они начинаются, и где заканчиваются. На животе не было ни сантиметра целой, невредимой кожи, все было покрыто сплошным огромным шрамом.

Словно ее кожа расплавилась, растеклась, а потом ее перемешали и прилепили обратно одним махом.

– Я сделала ее, чтобы хоть что–то почувствовать. Я ничего не чувствую от пояса до колен. Я хотела помнить хоть что–то, поэтому сделала огонь. Он напоминает мне, как я горела заживо, и что я могла чувствовать ту адскую боль.

Я веду рукой по шрамам и опускаюсь на колени. Расстегиваю пуговицу и молнию на ее джинсах и осторожно спускаю их ниже, как будто я могу причинить ей боль. Она меня не останавливает, просто оцепенела, словно статуя.

Я должен увидеть.

Шрамы заканчиваются на середине тазовых косточек, которые все называют «крыльями любви». Они просто обрываются куском кожи, который немного не соответствует по цвету. Я вижу швы, где была пришита эта кожа. Я не дышу.

– Они сделали все, что смогли. Пересадили кусок чьей–то кожи мне на бедра. Ожоги на животе были меньшей степени, и они посчитали, что заживет.

Я замечаю, что ее крылья любви немного асимметричны. Одно выше другого.

– Они собрали меня по кусочкам. В буквальном смысле, – тихо говорит она, – Но одного они так и не смогли сделать.

Я поднимаю глаза, и вижу, что она смотрит в окно, не моргая.

– Потому что невозможно собрать разбитое, уничтоженное и разорванное в клочья сердце. Невозможно вернуть человеку душу. Тело – ничто, всего лишь оболочка. Я умерла тогда, вместе с мужем и сыном.