XI СКАЗКИ МОРОЗА
Никто из наших стариков не запомнит инея такого, как в девятнадцатом году нашего века, и не приходилось в книгах читать, что бывает такое. Целую неделю он наседал, и в конце ломались ветви и верхушки старых дубов. Особенно в березах было много погибели: начиналось обычной сказкой, но потом березка склоняла все ниже и ниже оледенелые ветви, казалось, шептала: «Что ты, Мороз, ну пошутил и довольно», — а Мороз не слушал, гнул все ниже и ниже их ветви и наговаривал: «А вы думаете, сказки мои только забава, надо же вам напомнить, какою ценою мне самому сказки даются, испытайте жизнь, а потом я верну вам и сказку, и как вы тогда ей обрадуетесь! А то вы засиделись, вас надо немножко расшевелить». И, уродливо изогнутые, глыбами льда загруженные, падали верхушки молодых, а старые ломались в стволах пополам. Телефонные и телеграфные проволоки стали толще векового дуба, рвались, падали, их подбирали и увозили проезжие. Когда телефонная сеть совершенно погибла и от нее остались только столбы, в газете «Соха и Молот» было назначено за расхищение народного имущества большое наказание, как говорили в деревне: лет десять расстрела.
После инея бушевал всей мощью своей хозяин древней Скифии буран. Засыпаны снегом деревни, поезда в поле остановились, и от вагонов торчали только трубы, как черные колышки. В нашем засыпанном селе крестьяне работали, как на раскопках курганов, и вечером так странно было с вершины сугроба в прорытой внизу траншее увидеть огонек. Стоишь и смотришь, как там под снегом при огоньке дедушка лапти плетет, там мальчик читает книжку, а вот там — как страшна временами бывает наша зимняя сказка! — там лежит покойница: в самый сильный буран в горячке, в одной рубашке вырвалась из хаты женщина, за нею гнались, но потеряли в буране, только неделю спустя, когда все успокоилось, розвальни наткнулись на тело в снегу. В поломанных березах против окна нашей школы, изуродованных инеем, засыпанных бураном из снега и веток так дивно сложилось лицо дедушки Мороза и так явственно, что мальчики в библиотеке, куда заходили за книгами, постоянно указывали в окно и говорили: «А дедушка все смотрит».
«Нет, не забава сказка моя, — говорит детям Мороз, — теперь вы узнали, какою ценою она достается, ну и слушайте сказку по-новому».
Про деда Мороза в засыпанной снегом избушке складывает сказку старый человек малому, и время, — это было некогда, — и место забыты: при царе Горохе, в некотором царстве, в некотором государстве.
Такое великое и простое, как все великое, чудо у людей совершается: они забывают время и место, старый и малый идут за святою звездой, и это чудо называется сказкой.
Высоко горит над избушкой звезда; а за нею идут по снежной равнине волхвы, как-то, бедные, не замерзнут, как-то но утонут в таких снегах, — нет, идут по снегам за новым заветом в тишине ночной за звездой.
Но вот померкла в тучах звезда, и волхвы заблудились, хотят в одну сторону — там начертана ветхая заповедь для мужа: вози! — хотят в другую — там другая заповедь: носи! — для жены, и нет никаких больше путей, как только вози и носи.
Назад вернулись волхвы, спиной к потемневшей звезде, идут по своим следам в прошлое, утерянное возле Авраамовой хижины, там где-то просто вьется тропа, выводя на широкий путь всех народов.
Идут назад, о, как тяжко жить, когда и волхвы идут назад по своим же следам! Скорей же, покажись из-за туч, наша звезда, освети опять дорогу волхвам. Явись, желанное слово, и свяжи неумирающей силой своей поденно утекающую в безвестность жизнь миллионов людей!
Вот кончается день короткий, и ночь хочет уздой своей остановить мое посильное дело, но я и тьма — мы не двое, а будто кто-то третий, голубой и тихий, стоит у окна и просится в дом.
Голубем встрепенулась радость в груди: или это день прибавляется, и вечером голубеют снега, и открывается тайная дверь, и в нее за крестную муку народа проходит свет голубой и готовит отцам нашим воскресение?
Свете тихий!
Но не ошибаюсь ли, какое сегодня число? Только что прошел Спиридон-солнцеворот. Рано, нельзя говорить, всякое лишнее слово до времени только освещает кресты на могилах нашей равнины, а желанное наше слово такое, чтобы от него, как от солнца, равнина покрылась цветами.
XII КОНТРИБУЦИЯ
Завалило снегами поля, без осадки пуховые горы были по сторонам дороги, встречному издали кричишь: «Делим, делим дорогу!» — и потом, потрещав грядками, поскрипев оглоблями и досыта наругавшись при дележе, засаживаем лошадей по уши, а то и отпрягать приходится и вытаскивать сани самому. Теперь, если догнал кого, поезжай с ним до конца пути, обогнать невозможно.
И в таких-то снегах, по такой-то дороге, собрав возле себя целый обоз, едет из города человек иной жизни. Что ему, свободному, нужно в этом мире древних заветов? Он едет спасти несколько книг и картин, больше ему ничего не нужно, и за это дело он готов зябнуть, голодать и даже вовсе погибнуть; есть такой на Руси человек, влюбленный в ту сторону прошлого, где открыты ворота для будущего.
Собрав возле себя громадный обоз, Савин час, и два, и три слушает обычную мужицкую канитель того тяжкого времени.
— Контрибуция, братцы, насела, во как!
— Окаянная сила!
— Тридцать тысяч на Тюшку.
— Задавила Понтюшку.
— Задавила Колдобкина Ерему: двадцать тысяч.
— Издохнет Ерема.
— На Елдошку десять.
— Ох!
— Охает, охает, а десять подавай. Десять на отца и на сына пять: «Пойду, — говорит, — издыхать в холодный амбар, а свое говорить буду: нет и нет».
— Грабиловка!
— На рыжего Крыску легла контрибуция в пять тысяч: валите, говорит, все на рыжего, рыжий все берегет.
— Рыжий все берегет!
— На Крыску черного, огородника, легло десять.
— А еще говорят коммунисты — слово какое! Коммунист должен быть правильный человек, ни картежник, ни пьяница, ни вор, ни шахтер, ни хулиган, ни разбойник, ни обормот, коммунист должен быть средний крестьянин, чтобы он твердо за землю держался.
— А кто землю пахать будет? Пусть соберут весной коммунию, да что приобретут.
— Приобретут! Он будет сидеть и смотреть, а я работать, вот посмотрите, земля весной не будет пахаться.
— Побросают. Все будем ходить, поглядите, все будем блудить с востока на запад и с запада на восток.
— Так для чего же, братцы, эта коммуния и что есть коммуния?
— Коммуна, я понимаю, есть война с голодом. С турками воевали, с немцами, англичанами, с кем только не воевали; и ведь еще побеждали! Коммуна есть армия против врага-голода, но почему же в коммуне еще голоднее стало и нет ситцу и ничего прочего?
— Потому что воры.
— Да что воры, чем вор хуже нас, вор плохой человек тому, у кого ворует, а для всех прочих он, может, получше нас с тобой. Нет, друг, не в ворах дело, а в тех, кто видит вора да молчит.
— Как молчит? Намедни у нас одного всей деревней, как собаку, забили.
— Так ваша деревня маленькая, а в большой деревне никто правду не посмеет открыть.
— Нет, не воры, а я думаю: на войне — там под палкой, а работа мирная из-под палки худая, вот отчего не выходит война с голодом.
— Нет, братцы, я коммуну понимаю как жизнь будущую, сапожник, или портной, или слесарь, что это за жизнь сапожника, только сапоги, не человек, а тень загробная! Так вот для этого устраивается всеобщая полевая жизнь.
— Для сапожника? А я как крестьянин и полевую жизнь отродясь и до гробу веду, и великие миллионы на Руси определены этому с основания веков, то почему же сапожнику дача, а нам наказание. Нет, коммуна есть просто: кому-на.
— Кому на, а кому бя.
— Истинное наказание: Сережка Афанасьев на отца своего Афанасия Куцупого наложил контрибуцию в пять тысяч: «Будь же ты проклят!» — сказал Куцупый.
— Проклял сына?
— Проклял во веки веков.