Небезынтересно разобраться с помощью самого Блюэ д’Арбера в постыдных источниках его грязных доходов. Господин де Креки наградил его в пять приемов четырьмя с половиной экю, господин де Ледигьер, которого Блюэ именует Ледидьером, поднес ему золотую шкатулочку весом в шесть с половиной экю, герцог Буйонский подарил ему шесть экю, а принц Оранский — всего одно. Некто Лорамбер из Фландрии, под которым, по всей вероятности, разумеется господин д’Аранберг, подарил ему двойной дукат. Так же поступила одна фландрская герцогиня. От Жака ле Руа Блюэ получил два экю и стопу бумаги, от госпожи д’Антраг — драгоценный перстень, от господина де Бове-Нанжи — шелковые чулки, от госпожи де Пайен — локоть белого полотна на брыжи, от кого-то еще — пару носков. Герцог Немурский, которого Блюэ д’Арбер именует дражайшим другом, заслужил эту неслыханную честь своей щедростью: он одарил графа Дозволения двенадцатью дукатами, на которые тот сшил себе прекрасный фризовый кафтан; Блюэ, как мы знаем, очень заботился о своей внешности и, полагая себя человеком еще нестарым, только и думал о том, как понравиться дамам. До чего же счастлив он был, наверное, облачившись в черный фризовый кафтан!
Хотя прижимистость Генриха IV немного поуменьшила щедрость придворных, Блюэ д’Арбер этого почти не почувствовал. Сам король пожаловал ему золотую цепь ценой в сто экю и триста сорок экю наличными (в несколько приемов), а также положил ему сто франков жалованья. Нынче это именуют пенсией. Вкуси Малерб подобных щедрот{226}, он нанял бы более просторную комнату и купил лишний стул.
Один литератор, гораздо более отважный, чем я, проштудировал сочинения моего героя настолько подробно, что выяснил: Блюэ д’Арбер, которому деньги на все мелкие расходы выдавала принцесса де Конти и который жил на всем готовом, то и дело получая приятные вспомоществования вроде масла для салата от господина Сенами, — так вот, Блюэ д’Арбер, по его собственному признанию, скопил более четырех тысяч экю — сумму по тем временам изрядную. ”Сид”, ”Цинна” и ”Гораций”, вместе взятые, принесли Корнелю гораздо меньше.
Впрочем, удача далеко не всегда сопутствовала графу Дозволения в его промышленных спекуляциях. Поскольку он был не лишен гордости и щедрости, достойных истинного вельможи, то надумал, посвящая книгу той или иной высокопоставленной особе, прикладывать к ней приличествующий случаю подарок, а какой благородный человек примет эту разорительную дань от мужлана и не почувствует себя в долгу? Отказав купцам, предлагавшим ему большие деньги, он преподнес герцогу Лотарингскому ”прекрасную книгу на веленевой бумаге, с кучей отличных картинок, а на серебряном переплете царь Давид, который, как и я, был пастухом, а потом убил Голиафа и стал царем”, — великодушный герцог Лотарингский отплатил ему шестью экю. А ведь за такую книгу можно было выручить не шесть, а шесть сотен экю, если не больше. Графу де Гролле он преподнес тесьму для шляпы ”шириной почти в четыре пальца”, да еще расшитую жемчугом. А граф де Гролле в ответ пожаловал ему фальшивый двойной пистон. Епископу Нуайонскому он уступил превосходный столовый подсвечник, о великолепии которого говорит уже одно то, что Блюэ, по его собственным словам, заказал это драгоценное украшение для своего дома (для дома Блюэ д’Арбера!). Епископ Нуайонский в благодарность дал ему в два приема пять тестонов{227} — жалкую милостыню, которую состоятельный прелат должен был бы постыдиться подать даже неимущему бедняку, не одаривавшему его подсвечником. Но, к вящей славе изящной словесности, Блюэ д’Арберу везло все же чаще, чем не везло.
Не знаю, насколько правы те, кто видят в Блюэ д’Арбере одного из основателей цензуры и утверждают, что в течение некоторого времени он пользовался неограниченным правом разрешать или запрещать новые книги. Мысль наградить этой странной синекурой человека, не умеющего читать, по меньшей мере забавна. Если бы в те времена существовала политическая оппозиция, трудно было бы найти более остроумный способ удовлетворить ее требования и гарантировать желающим свободу печати; однако чем резче действовала оппозиция, тем осмотрительнее делалось правительство. Теперь цензоры обязаны уметь читать.
Блюэ д’Арбера ждало то, что ждет прекраснейшие вещи в мире: в сорок лет он угас, подобно самому простому смертному, не оставив другого наследства, кроме составленного по всей форме документа, где говорилось, что один из тех мелких Жанов-грабилок, о которых говорит Рабле{228}, обязуется заказать ему новый наряд. Предпринятые разыскания не убедили нас в том, что этот почтенный муж заплатил хотя бы за гроб покойного. Хотелось бы думать, что нашего героя провожали в последний путь Дюбуа, Гайяр, Бракмар и Неф-Жермен. Это были безумцы, ничем не уступавшие Блюэ д’Арберу; я собирался рассказать вам и о них тоже, но растратил чернила и мужество на биографию Блюэ. Ручаюсь, что даже господину Мишо, вовсе позабывшему о нем{229}, не удалось бы рассказать о его жизни с такими подробностями.
Скажу лишь два слова о Гайяре{230} — выездном лакее, а затем кучере, не чуждом литературы. Он избрал себе то же удобное и приятное ремесло, что и Блюэ д’Арбер, но действовал более умно и тонко; его льстивые послания тогдашним красавицам написаны вполне сносно для кучера и выездного лакея. Единственное, что отличает Гайяра от прочих безумцев-приживал, его современников и соперников, — это глубочайшее презрение к продажному искусству. Когда речь заходит о независимости литературы, этот конюх, благоухающий мускусом и живущий лестью, не щадит никого:
Тому, кто приобрел ”Стихотворения” Гайяра, повезло, ибо книга эта встречается чрезвычайно редко. Издана она в 1634 году, за год до того, как величественный гений Корнеля впервые блеснул в ”Медее”. Я потому и привел эти строки Гайяра, что он, пожалуй, раньше всех своих современников упомянул о Корнеле, а также потому, что небесполезно знать, как смотрят лакеи на первые шаги гения.
Повторю еще раз, было бы очень занятно осмотреть всю галерею безумцев, но нынче мы слишком заняты безумствами серьезными, чтобы обращать внимание на невинные и незначительные помрачения ума, достойные лишь смеха и жалости. Посему я не только не стану увеличивать едва начатый перечень, а напротив, постараюсь в конце статьи навсегда вычеркнуть из него одно имя.
Раздавая бесцеремонные оценки своим предшественникам в литературе, Вольтер своей непререкаемой властью зачислил в умалишенные Сирано де Бержерака{232}, а слова Вольтера никогда не оставались без последствий. «Он умер помешанным, — сказал Вольтер, — и был уже помешан, когда сочинял „Путешествие на Луну”{233}». Вольтеру, конечно, виднее, поскольку он почерпнул из ”Путешествия на Луну” своего ”Микромегаса”{234}; впрочем, он не одинок: к этой же книге восходят ”Миры”{235} Фонтенеля и ”Путешествия Гулливера” добрейшего декана Свифта. Это ли не причина, чтобы выставить книгу Сирано на всеобщее посмешище и навсегда запятнать ее презрением? Ведь всем известно, что Вольтер принял точно такие же меры предосторожности против английского ”Цезаря” и английского ”Отелло”{236}, с которых списал своего ”Цезаря” и свою ”Заиру”! Шекспиру это, по слухам, ничуть не повредило, а вот слава Сирано не пережила подобных обвинений. Пожалуй, в этом даже нет большой беды: ”Микромегас” написан гораздо лучше, чем ”Путешествие на Луну”; одно лишь скверно: сочинитель его не блещет ни ученостью Сирано, ни его самобытностью. Строки о Сирано любопытны, ибо показывают пределы познаний Вольтера в истории французской литературы. Можно утверждать, что больше он не знал ни одного из своих предшественников; исключение составляет один Рабле, о котором всегда отзывался с глубочайшим презрением, хотя отблески ”Гаргантюа и Пантагрюэля” там и сям сверкают в ”Кандиде”.