Все это заявления, под которыми мог бы подписаться и Андрей Тарковский, не только очень похоже высказывавшийся, но в самом прямом смысле продолживший эту "жреческую" традицию, более того - создавший (разумеется, не ставя перед собой такой цели) незримую и никем формально не объединявшуюся "церковь Тарковского", куда входят все те, кто воспринимает его картины, эти визуально-звуковые симфонии, в качестве магической лаборатории, где происходит превращение пространства обыденных пейзажей и вещей в священное и где нам кажется, что мы вот-вот раскроем этот его секрет по превращению в храм каждой пяди земли. И каждого часа бытового времени.

В ходе интервью журналист как-то восхитился "мастерством" толстовской речи, однако Арсений Тарковский немедленно парировал: "Мне неприятно это слово: "мастерство". В нем что-то от сапожного мастерства. По мне, художество, поэзию можно определить по-разному: как служение, исповедь, музыку, тайну (провозгласил же некогда Жуковский крылатую и чеканную формулу: "Поэзия есть Бог в святых мечтах земли"), но нельзя определять как мастерство. В самом этом слове есть некий кощунственный оттенок... нечто от сальериевского "символа веры"".

Те же самые мысли мы находим и у Андрея Тарковского, полагавшего, что ремеслу кинорежиссера можно выучить за два месяца. Однако что дальше? Так его однажды и спросил выпускник американского киноинститута: "Ремеслом я овладел, но как стать художником?" "Поверь в Бога", - ответил ему Тарковский. Почти повторяя формулу Жуковского, которую, следуя правилу Андрея Арсеньевича, надо понимать не метафорически или символически, а буквально. Следует вернуться к заброшенному в глубинах себя источнику контакта с духом.

У Арсения Тарковского есть прямо-таки поразительные по смелости формулировки о важности возврата речи к ее духовному истоку. "Если бы меня спросили перед смертью: зачем ты жил на этой земле, чего добивался, чего хотел, чего искал и чего жаждал, я бы, не помедлив ни минуты, ответил: "Я мечтал возвратить поэзию к ее истокам, вернуть книгу к родящему земному лону, откуда некогда вышло все раннее человечество"".

То раннее человечество, речь которого, еще целомудренно-первозданная, обладала магической силой (вот откуда этот финал "Жертвоприношения": "Вначале было слово?

Почему, папа?" - голос малыша, еще словно бы живущего в том Золотом веке). Речь людей той эпохи один из любимцев Арсения Тарковского Новалис называл "сверкающей связью между нами и нездешними странами и существами".

И далее Арсений Тарковский начинает говорить мистические вещи: "Книга, быть может, не только символ, но и синоним бытия <.. >. Книга и природа словно две половины одной скорлупки, разрознить их невозможно, как невозможно расщепить скорлупу, не затронув при этом ореха... Во имя цельности мира книга и естество должны находиться в неприкосновенном единстве..."

Формула поразительная по мощи, по пониманию того, что и подлинную речь (книгу) и естество (природу, человека, все тела и вещи) изначально-исконно скрепляет единой вертикальной серебряной осью всевездесущий дух или Тайна. Буква и естество, растущие из одного семени, из одного дыхания: вдоха, выдоха, духа. Слово, кажущееся бесплотным, и вещь, твердая, осязаемая, в этой вселенной Тарковского, где торжествует подлинность, где мы на своей изначальной родине (по ней-то и ностальгируют Сталкеры и Горчаковы), - единосущностны, единореальны, фактически тождественны реальным мистическим тождеством.

Я учился траве, раскрывая тетрадь,

И трава начинала как флейта звучать.

Я ловил соответствия звука и цвета,

И когда запевала свой гимн стрекоза,

Меж зеленых ладов проходя, как комета.

Я-то знал, что любая росинка - слеза.

Знал, что в каждой фасетке огромного ока,

В каждой радуге яркострекочущих крыл

Обитает горячее слово пророка,

И Адамову тайну я чудом открыл.

Я любил свой мучительный труд, эту кладку

Слов, скрепленных их собственным светом, загадку

Смутных чувств и простую разгадку ума,

В слове правда мне виделась правда сама.

Был язык мой правдив, как спектральный анализ,

А слова у меня под ногами валялись.

И еще я скажу: собеседник мой прав,

В четверть шума я слышал, в полсвета я видел.

Но зато не унизил ни близких, ни трав,

Равнодушием отчей земли не обидел,

И пока на земле я работал, приняв

Дар студеной воды и пахучего хлеба.

Надо мною стояло бездонное небо,

Звезды падали мне на рукав.

Так поэт свершает свой труд возврата к изначальному равновесию слова и плоти, когда слово "правда" ничем не отличается от самой правды: речь - не символ, не знак, не метафора, а синоним бытия. Но так оно и предстает в поэтической речи кинематографа Тарковского, где, скажем, облупленная старая стена магически светится. Мир, кажущийся сугубо вещественным, плотным, стихийным, на самом деле обитаем: изначальный импульс ("божественный первовздох"), соотносимый с "горящим словом пророка", живет в каждой клеточке. Эту "Адамову тайну" кинематограф Тарковского, на мой взгляд, раскрыл абсолютно независимо и с редкой выразительной оригинальностью. Во всяком случае, к "Адамовой тайне" поэзии Арсения Тарковского я пришел через медитационные чудеса метода Андрея Тарковского.

Суть феномена Арсения и Андрея Тарковских в том, что здесь чудесным образом приоткрылась та архаика человеческого сознания, те ее заповедные пласты, благодаря которым человек некогда был естественным участником космического ритуала, а не сторонним наблюдателем (как сегодня) схем своего интеллекта. Это воистину так, и иллюстрацией может быть любой образ в их взаимопересекающихся поэтиках. Вот, скажем, дерево - один из центральных образов и у Андрея и у Арсения. Можно, конечно, инерционно повторять, что дерево - это символ абсолютного бытия, центра Вселенной, символ древа жизни и древа познания и т.д. и т.п. Однако для Тарковских дерево - не символ, а священная реальность, не "теневой" намек на что-то абсолютное и сущностное, витающее где-то в "умственных анналах" человечества, а само это абсолютное и сущностное бытие. Потому-то химерическое сознание современного человека (особенно "прокуренного" научной культурой) не способно воспринимать "наивную" архаику их поэтик, где слово или вещь означают сами себя и ничего более*.

* Предел неощущения онтологизма слова и речи - то превращение матерщины в обыденность, которое словно смертельная болезнь вошла во все структуры и клетки постсоветского общества.

Но когда дерево предстает просто деревом, а не умственной химерой, объятой хаосом наших уже заранее готовых ассоциаций и интерпретаций, то мы входим в транс: перед нами священный предмет, священное существо непостижимого происхождения и назначения. Потому-то Андрей Тарковский всерьез говорил, что, по его наблюдениям, его фильмы лучше всего понимают (чувствуют) люди без образования, то есть с архаически-прямым видением того, что есть, а не того, что крутится у них в голове. И хуже всех понимают искусствоведы-критики, во всем видящие символы и знаки и неспособные войти в дождь как в неповторимую уникальность процесса. И неспособные увидеть траву как неизвестность (ибо, выключенная из наших ассоциаций и символизации, она - неизвестность), неспособные услышать как бы из ниоткуда пришедшую мелодию священности. То же - со стенами, камнями, кувшинами, ветошью. Которые идентичны своим "именам", и потому слово так же таинственно и священно ("слово - синоним бытия"): "А когда-то во мне находили слова / Люди, рыбы и камни, листва и трава".