Изменить стиль страницы

Снова и снова он вспоминал тот день в Кок-Янгаке. Тогда он все-таки не выдержал и ночным междугородным автобусом рванул в Ташкент. Но ничего утешительного он там не узнал. Да, они уехали: Нарайян, Вика и двое сопровождающих из непальской группы. Нарайян оставил в ректорате и на кафедре предельно вежливые письма, в которых уведомлял, что неотложные семейные дела требуют его срочного отбытия на родину, что стажировку свою он считает законченной и всех глубочайшим образом благодарит за полученные знания и что остальные формальности он выполнит через посольство. Вику никто в день отъезда не видел, да и до этого видели редко, так что никаких подробностей никто не знал. Единственное, что было точно, — зачет по истории философии она так и не сдала. И еще, в деканате Игорю показали справку из Дворца бракосочетаний, в которой было официально подтверждено, что такого-то числа в присутствии свидетелей таких-то и представителей Королевства Непал таких-то «зарегистрирован законный брак гр-ки Узбекистана Козыревой Виктории Николаевны и гр-на Королевства Непал Шах-Дэва Нарайяна Пушпараджа».

Все было ясно, все было ясно. И ничего не было ясно.

Все дружно ругали Вику и жалели Викиных родителей. Вот для кого этот отъезд явился ударом сокрушительной силы. Отец Вики слег в больницу, мать впала в какой-то ступор: не выходила из дома, не отвечала на телефонные звонки, никому не открывала дверь. Кончилось тем, что они написали в правительство республики письмо, в котором сурово осуждали поступок дочери и требовали немедленного расторжения брака и отзыва ее на родину, по месту прописки. Подписались оба, отец и мать.

Разговоров было — на весь Ташкент.

Впрочем, в институте все быстро стихло. Уже начались каникулы, коридоры опустели, дискотека в старом корпусе смолкла, в двадцать четвертой аудитории шел ремонт и меняли парты. Город, как всегда полный зноя, дневной толчеи улиц, пыльной листвы и низких, теплых звезд по ночам, привычно переживал лето. Все было, как обычно, только не было Вики. И эта пустота оказалась такой невыносимой, что Игорь впервые в жизни по-настоящему растерялся. Он не вернулся в Кок-Янгак, пил, валялся целыми днями на кровати в своей комнате, где на полочке под стенным зеркалом еще лежали забытые Викой расческа и заколки для волос, и за целый год не написал ни строчки для своей диссертации. Какая, к чертям собачьим, могла быть диссертация? Что он мог написать о согдийских правителях и их жизни, когда в своей собственной ни шиша не мог понять?

Это был тяжкий, мутный и бесславный год. Его постыдной вершиной стала безобразная драка, которую Игорь учинил на очередной вечеринке у Марата. Началось с того, что Сеня Бойко, известный всему институту хохмач, бессменный тамада с грохочущим голосом и замашками массовика-затейника, от всей своей широкой души желая Игорю добра, стремясь вывести его из мрачной заторможенности, подсел к нему, обнял за плечо, затормошил:

— Ну шо ты, Игорюха, ей-Богу! Ну кончай дурить, чесслово!

Он крепко выпил, раскис от духоты, язык у него потяжелел, но ему очень хотелось помочь товарищу.

— Забудь, наплюй… а то сидишь как трахнутый… в натуре!

— Ты о чем? — тяжело взглянул на него Игорь.

— Ну как же, япона троксевазин… о чем, о чем… О том! Увезли мою манду в славный город Катманду. Ну и хер с ней, Игорь, чесслово…

Он не договорил, опрокинувшись от бешеного Игорева удара вместе со стулом в угол, под батарею парового отопления.

И грянул бой. Завизжала Семенова жена, возмутился крепко поддатый друг-каратист, вмешался еще кто-то, кинулся между ними Марат, но было поздно. Каратист быстро уложил мельтешащего Марата, заехал локтем еще одному и бросился на Игоря. Но Игорю, который еще раз отбросил поднявшегося из-под батареи Семена, только этого и надо было. Каратист и бил, и блоки ставил как надо, и ногой махал выше головы, но Игорь с проснувшимся вдруг в нем хладнокровным ожесточением нырнул под удар и перехватил ногу каратиста с таким вывертом, что тот улетел туда же, под батарею.

Кончилось все в милиции, которую вызвали соседи. Даже в машине, куда их с трудом запихнули, они продолжали драться, и Игорь еще по разу достал и Семена, и каратиста, но в отделении их быстро успокоили парой резиновых шлангов. Дубинок тогда еще не ввели, но шланги у ташкентских мильтонов водились, и притом увесистые и жесткие — видно, чем-то набитые.

— В принципе, все логично, — кряхтя и поглаживая посиневшие бока, рассуждал Семен, сидя на полу КПЗ. — Кто же столько пьет в такую жару? Вот вам и результат, япона троксевазин…

— Это водка плохая, — вздыхал в углу каратист. — Была бы нормальная водка, разве я бы подставился под этот удар? Надо было сгруппироваться, а я раскрылся как бобик. Ты что, кастетом бил, что ли?

Никакого кастета у Игоря, конечно, не было, но он промолчал.

— Вам хорошо, — скулил в другом углу побитый своими, чужими, милицией и упавший духом Марат. — А меня из квартиры теперь выселят, весь дом на меня жалобу написал… Нет, все. Выйду отсюда и женюсь, к чертовой матери. Ну вас всех в жопу.

Потом было краткое разбирательство и пятнадцатисуточная отсидка: чистка общественных сортиров на Комсомольском озере и уборка стадиона «Пахтакор» после футбольного матча. А впереди еще ждали разговоры, выясняловки в ректорате и, наконец, отчисление из аспирантуры. Вспоминать все это было неохота, кое-что и стыдно, но именно здесь, в душной кабине старенького полосатого такси, все вдруг всплыло в памяти отчетливо и ярко.

Тем временем Дэн завел разговор об Ашоке. Он просил Игоря напомнить какие-то подробности, и Игорь механически, не вдумываясь, рассказал ему, что знал: император Ашока был внуком Чандрагупты из династии Маурьев; эта династия силой объединяла Индию, и Ашока начал с того же: объявил войну соседнему царству — Калинге… Война оказалась кровавой. Однажды Ашока приехал на поле только что закончившейся битвы и увидел тысячи убитых, раненых, истекающих кровью. Это его настолько потрясло, что с того дня он совершенно преобразился. Распустил армию, приказал уничтожить оружие…

— И стал первым борцом за мир, — подхватил Дэн.

— Да, вроде того. Вся его дальнейшая жизнь — борьба против войн и насилия. Он развивал торговлю, много строил, возвел в ранг государственной религии буддизм и всеми способами проповедовал ненасилие и гуманизм.

— Что же он мог спрятать, этот гуманист? — задумчиво спросил Дэн.

— Трудно сказать, — отозвался Игорь. — Может, какое-то завещание… А как вы сами думаете, Дэн?

— Я? Я бы предпочел что-нибудь более существенное, чем просто завещание… Впрочем, мы приехали. Дальше лучше всего двигаться пешком.

И Игорь оказался в старом Катманду, и, как, наверное, всех, кто попадает сюда впервые, эта часть города его ошеломила. Впечатление было такое, будто, перешагнув какую-то невидимую черту, он попал в совершенно иной мир, иную жизнь, текущую по своим, отличным от наших, законам. Скромность, несуетность и незыблемые традиции лежали в основе этой жизни. Абсолютное большинство людей здесь были бедны, но это, кажется, не угнетало их, словно они знали что-то более важное, чем просто довольство и достаток, и жили этим своим знанием, неспешно, истово служа ему и украшая его лучшим, что могли создать. Белоснежные стены старинных дворцов под бирюзовым небом, округлые площади с храмами в каменных кружевах, натертые ладонями до блеска изваяния богов в нишах часовен, внутренние дворики с бассейнами и фонтанчиками, резные ставни, балкончики, карнизы, звенящая яркость и пестрота сари, рубашек, накидок, повязок и украшений, вереницы дружелюбных смуглых лиц, открытых улыбок, жестов и возгласов — все это было пронизано единой гармонией Человека, Природы и Бога. Это был чудом сохранившийся и за последние столетия оставшийся почти нетронутым островок уникальной гималайской цивилизации.

Забыв обо всем, Игорь брел вслед за деловито шагавшим Дэном, останавливался, вглядывался, прислушивался, потом догонял спутника, снова задерживался — перед внезапно открывшимся на углу площади миниатюрным дворцом, где в облике прекрасной двенадцатилетней девочки обитает «сошедшая с небес богиня-девственница Кумари-дэви», перед каким-то невероятных размеров ритуальным козлом, привязанным у входа в храм и грозно встающим на дыбы при приближении каждого чужака-иноверца, перед надменной красавицей-горянкой в живописных лохмотьях, разложившей на ступенях деревянной пагоды пучки каких-то трав и цветов, перед пестрой кучкой мужчин и женщин, слушающих косматого, заросшего до бровей проповедника…