Изменить стиль страницы

Он, должно быть, подумал, что я не понял его. Мой английский был тогда еще достаточно слабым. Но я не хотел выглядеть безразличным или невежливым.

— It’s nice, I like it, — сказал я. — «Замечательно, мне нравится».

— Good, — сказал он. И чтобы быть уверенным, что я его правильно понял, он повторил с нажимом:

— It’s Brooklyn.

Бруклин в Нью-Йорке.

В Соединенных Штатах.

Стюард взял тележку с моим багажом и, выходя из комнаты, сказал:

— Добро пожаловать в Америку!

Я улыбнулся. Он, повернувшись ко мне последний раз, добавил:

— Счастливо!

ЭПИЛОГ

Спустя годы мы раскрываем такие тайны…

Полвека прошло, прежде чем во Франции, Швейцарии и Австрии дети и внуки участников войны сняли последние покровы с тайн того времени. Да, нейтральная Швейцария наживалась на крови жертв. Нет, французы не являлись нацией храбрых бойцов Сопротивления. Нет, австрийцы не были первыми жертвами Гитлера, а наоборот, первыми бросились ему в объятия. Нет, церкви в большинстве случаев не протянули руку своим еврейским сестрам и братьям в их самые мрачные времена. Иногда мир кажется потрясенным тем, что открылось, иногда находится лишь в некотором замешательстве, незаинтересованный или неспособный за сухими цифрами увидеть человеческие лица.

Во всей истории войны моя — лишь маленький штрих. Но именно такие штрихи являются тем, что делает историю правдивой.

Я приехал в Америку в 1947 году и четырнадцать лет не говорил ни слова о войне. Почему я выжил, в то время как столько людей было убито? Произойдет ли чудо и я вдруг получу письмо, сообщающее, что моя мама и сестры остались живыми где-то в разрушенной Европе?

Пятьдесят лет назад мой дядя Сэм Гольдштейн, муж тети Мины, ждал меня на пристани, когда я спускался по трапу USS John Ericsson. За девять лет до этого, на маленьком вокзале в Люксембурге, когда полицейские уводили меня, тот же самый дядя Сэм шепнул мне: «Поверни козырек». Теперь, в новой стране, я снова «поворачивал козырек» — в корне менял свою жизнь.

В ту же ночь мы приехали в Балтимор и собрались в доме моей тети Софи на улице Полл-Молл. Нас было немного оставшихся в живых: эмоциональная тетя Мина; уравновешенный дядя Сэм; тетя Софи, долгое время старавшаяся перевезти в Америку близких; брат моего отца и тети Софи Озиас и его жена Ольга. Тетя Ольга прислала мне почтой ирландскую полуфунтовую банкноту, которую я засунул под желтую еврейскую звезду в день приезда в лагерь для интернированных в Дранси.

— Спасибо, — сказал я с опозданием в пять лет.

Я сказал это по-английски. Язык я начал изучать еще в Вене, и теперь я хотел, чтобы английский стал языком моей будущей жизни. Я хотел быть американцем, даже когда собирал осколки своего прошлого.

Судьба мамы и сестер мучила меня, лишала сна, эмоционально привязывала к Европе. Душа моя оставалась там, хотя я был в Америке. Я стал думать о возвращении. Потом, через три недели после моего приезда сюда, в снежную ночь, дядя Сэм умер от инфаркта.

Мы с дядей Озиасом услышали его крик из ванной и нашли его с головой, склоненной на грудь, пепельно-серым лицом и безжизненным взглядом. Он умер в возрасте сорока трех лет. Девять лет назад он помог мне остаться в живых, а теперь я оказался не в состоянии спасти его. Я чувствовал, что часть меня умерла вместе с дядей, и в следующие дни я много размышлял о хрупкости моей собственной жизни. Мой отец, Макс Бретхольц, умер в тридцать девять лет. Я видел его корчащимся от болей, вызванных кровоточащей язвой желудка. Вспоминая его, лежащего при смерти на больничной койке, я спрашивал себя, была ли его ранняя смерть предвестником моей собственной.

В Балтиморе я нашел работу в магазине готовой одежды на Ганновер-стрит. Затем я перешел в магазин оптовой торговли текстильными изделиями и стал работать коммивояжером. Путешествуя по восточному побережью Мэриленда, я столкнулся с открытыми насмешками над моим европейским акцентом. В одной из таких поездок я встретил двух коммивояжеров, тоже евреев. Один был из Бруклина, другой из Филадельфии.

— Люди смеются над моим акцентом, — пожаловался я им.

— Над моим тоже, — ответили оба, не сговариваясь.

Америка просто подсмеивалась над собой, над бесконечным разнообразием людей со всего мира, каждый из которых пытался теперь найти свой путь в этой стране. Мы все были собраны в единое сообщество Америки и потешались друг над другом вместо того, чтобы внимать крикам какого-то сумасшедшего об арийской чистоте.

Однажды после обеда я вел машину по дороге на северо-западе Балтимора. Город впитал в себя много семей с юга. Они переехали сюда во время войны, чтобы работать на расположенном здесь сталелитейном заводе и в порту. Некоторые из местных называли их «деревенщиной» или «сбродом». Они были здесь чужими, как и я. Как-то я остановился на Либерти-Хайтс-авеню на красный свет светофора. Я был тогда довольно неопытным водителем. Услышав нетерпеливые сигналы сзади, я взглянул и увидел, что свет уже переключился на зеленый. Я съехал на обочину — сигналивший мне водитель тоже остановился.

— Я что-то сделал не так? — спросил я его.

— Убирайся в Теннесси, откуда явился! — заорал он, услышав мой акцент.

Когда он уехал, я подумал: «Из Теннесси, как вам это нравится?!» В этот день, думаю, я действительно стал американцем.

Свою будущую жену я встретил в 1951 году на свадьбе наших друзей Герберта Фридмана и Джойс Херман. Я был свидетелем, а Фло Коэн — подружкой. Мы поженились в июле 1952 года. В августе я стал гражданином США.

Мало-помалу я начал рассказывать Фло о войне и ее последствиях. Ты должен посмотреть в глаза прошлому, сказала она. В апреле 1954 года мы решили поехать в Европу, чтобы те, кто остался из моей семьи, познакомились с моей милой женой. Я же хотел попытаться обрести мир внутри себя.

В Лондоне нас встретила моя кузина Хелен Топор (теперь Мейер). Хелен, дочь дяди Морица и тети Каролы, убежала из Вены в Голландию, а оттуда перебралась в Лондон — это было еще в самые первые дни гитлеровских завоеваний. Вся ее семья погибла. Ее сестра Марта, избежавшая ареста в день вступления Гитлера в Вену, успела уехать в Швейцарию. Она умерла вскоре после войны. Ее сестра Соня, о которой все говорили, что мы с ней похожи как близнецы, была убита в Аушвице вместе со своей трехмесячной дочкой Николь. Дядя Мориц и тетя Карола были депортированы неизвестно куда, и никто больше о них ничего не слышал.

— Война, — сказал я.

— Я не хочу говорить о войне, — ответила Хелен.

Девять лет прошло после окончания войны, но она все еще не могла примириться с судьбой своей семьи.

— Моя мама и твоя, — сказал я, — ты же знаешь, они не разговаривали друг с другом.

Я вспомнил, как дядя Мориц и тетя Карола приглашали меня к себе по пятницам на Шаббат, а мама никогда не ходила со мной. Каждый раз, когда я спрашивал ее об этом, она только отмахивалась от меня.

— Почему, как ты думаешь? — спросил я Хелен.

В ответ она тоже махнула рукой.

Однажды вечером к Хелен приехал мой старый друг Фредди Кноллер, с которым я плыл на корабле John Ericsson в Америку. Несколько лет назад он женился на англичанке, и они поселились в ее родной стране.

— Знаешь, — сказал я Хелен, — раньше мы с Фредди пели в хоре.

— У папы тоже был хороший голос, — задумчиво заметила она, но тут же умолкла, не желая ворошить прошлое.

— Помнишь, — сказал я, улыбаясь воспоминаниям, — как люди говорили, что мы с Соней похожи как две капли воды?

— Хотите чего-нибудь попить? — сказала Хелен, меняя тему.

Как много тайн хранила она. Всякое соприкосновение с прошлым слишком травмировало ее, и мы покинули Лондон, не поговорив ни о годах войны, ни о близких, которых мы потеряли.

В Париже, встретившись с тетей Эрной, мы вспомнили дядю Леона. Из психиатрической клиники в По он, испытывая тяжелые страдания, послал письмо немцам, умоляя приехать и забрать его.