Изменить стиль страницы

— Он носил бороду?

— Ни бороды, ни усов. Думаю, что ему по меньшей мере сорок лет, но говорят, что на вид ему едва можно было дать двадцать пять лет.

— Знайте, Даниэль, мы оба говорим вздор; я очень жалею, что по радио высказали предположение о том, что найдены Витерб и «Икар». Над нами, мой милый, будут смеяться, и не без оснований.

— Но как объяснить это?

— Я не берусь ничего объяснять, но все-таки подумайте: Витерб покинул Азорские острова 17 июня; если не ошибаюсь, сегодня 14 октября; это значит — существовать без еды и питья сто двадцать дней!

— Очевидно…

— При нем не было никаких документов?

— Не знаю; одежда его осталась в офицерской каюте; если угодно, я осмотрю ее.

— Да, пожалуйста; а на самом гидроплане не осталось ничего интересного?

— Как будто нет, майор.

— Видите ли… Может быть, найдем что-нибудь, что могло бы установить личность несчастного?

— Слушаю, майор.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Они ушли, я слышал, как удалились их голоса; никакой шум не достигал до меня, кроме мучительного шума, раздававшегося в моей собственной голове.

Теперь я понял, что смерть еще пощадила меня; я попал на миноносец, который шел на мою родину, во Францию! Из их разговора видно, что я буду там через четыре дня.

Франция, цивилизованный мир; все, что меня когда-то интересовало, мои занятия, мои работы, все, что я считал прекрасным, какое впечатление на меня все это теперь произведет? Я чувствую, что не смогу снова войти во вкус этой жизни!

Если бы забыть, если бы вырвать из памяти эту странную историю: четыре месяца грез о Прекрасном, четыре месяца удивительной жизни, когда я вошел в соприкосновение с идеалом человечества и получил от жизни все, что должна была она дать мне возвышенного и совершенного. Что может дать мне теперь жизнь? Я оглянулся вокруг; узенькая офицерская каюта. Какой жалкой она мне показалась! Ее владелец счел долгом украсить ее «сувенирами» с Дальнего Востока: этими безобразными, отвратительными, искривленными в гримасу, китайскими рожами, японскими ящичками, оружием маори, всей этой банальной экзотикой вперемежку с предметами домашнего обихода европейца…

А там, далеко, далеко, у маленького голубого озера изящно мелькают между морщинистыми стволами высоких финиковых пальм женские фигуры: это час обычного ежедневного сбора плодов; веселые и грациозные, они движутся, колебля ветви пальм и напевая священные гимны. Ветер аккомпанирует шелестом листьев их гармоничным голосам, и цветы, которыми они украсили себя, выделяются на их белых телах резкими, почти грубыми красками. Солнце, просвечивая через густую завесу листвы, играет там и сям по траве золотистыми бликами…. и вот вдруг предо мной вырисовывается головка, очаровательная головка! Да, я ее знаю… Да, впрочем, они все тут. Хрисанф, Иллонэ, Каллиста… все? Увы! Нет. Одной недостает; больше уже никогда, никогда не будет она помогать подругам в ежедневном сборе плодов; и в аллее Некрополя не будет мелькать тело женщины, прислушивающейся к голосам мертвых.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Ну, майор, что вы скажете теперь?

Кто-то снова вошел в каюту: это те самые, что только что были здесь.

— Да это рекомендательное письмо к губернатору Бермудского архипелага, а особенно этот конверт с адресом: г-ну Франсуа Витерб, 12б улица Томи, Париж, если только…

— Если только этот человек действительно Витерб…

— Однако?

— Может статься все-таки, что это не он; предположим, ну просто предположим, скажу я, что какому-нибудь пассажиру или матросу с «Минотавра» после крушения судна удалось вскарабкаться на блуждающий по океану гидроплан…

— Это возможно! Ах, если бы этот несчастный мог отвечать или хотя бы понимать, что мы говорим.

— Ниоткуда и не видно, что он не понимает.

— Это верно.

Один из них наклонился ко мне и спросил меня медленно и отчетливо:

— Кто вы? Как вас зовут? Вы француз?

Я хотел ответить, мысленно я произносил слова, но губы мои не повиновались моей воле.

— Вы не Витерб ли, французский авиатор Франсуа Витерб?

— Да!

Этот возглас вырвался хрипло, странно, но отчетливо из глубины моего существа. Настала ночь, но в темноте я продолжал видеть призраки таинственного, и они меня все более и более беспокоили по мере того, как я погружался в бессознательность.

Что это? Я грежу? Это происходит в безымянной стране, в мрак которой я погружаюсь. Видны на берегу силуэты людей… Эти силуэты я, кажется, видел уже и прежде…

— Где я?

Становится жарко, тяжко и душно. Я слышу разговор, слышу резкий свисток; это возврат к жизни с истомленной, невероятно усталой душой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И теперь наступил час, таинственный час, когда меркнет и исчезает все земное. Ах! Если бы смерть пришла скорее…

Из всего, что я оставляю на земле, лишь одна аллея, окаймленная погребальными памятниками, неотступно стоит перед моими глазами, та аллея, где некогда легкой поступью медленно шла странная женщина с волосами, украшенными неведомыми цветами…

Глава XXI

Витерб замолк и, склонившись на подушки своей истомленной головой, лежал без движения с полузакрытыми глазами.

Мы слушали его фантастический рассказ, не прерывая его; мы были настолько захвачены им, что утратили всякое представление о времени.

Через открытые окна проникал молочно-белый свет раннего утра, бросая голубоватые отсветы на предметы; над водой поднимался сырой туман; облачный горизонт казался унылым.

Мы с Брессолем переглянулись; я прочитал в глазах моего друга то, что он, вероятно, прочел в моих: несказанное удивление и в то же время величайшее недоумение. Тем не менее мы не обменялись ни словом по поводу наших впечатлений; одновременно мы оба склонились к Витербу.

Он лежал так неподвижно, что мы встревожились. Он был чрезвычайно бледен; под обесцвеченной кожей отчетливо выступали скулы, его короткое дыхание перешло почти в прерывистый свист; на его высоком лбу мыслителя блестело несколько капелек пота. Я взял его руку. Она была холодна; пульс был так слаб, что я едва мог его нащупать.

Это состояние депрессии ужаснуло меня; вполголоса я сказал Брессолю:

— Поищи врача или санитара; может быть, ему следует впрыснуть камфару.

Я говорил очень тихо, но Франсуа все-таки услышал мои слова и прошептал с усилием, удерживая руку Брессоля:

— Нет, мои друзья, не надо; оставайтесь со мной; врач придет слишком поздно: я умираю.

Мы наклонились к нему; он протянул руку каждому из нас; мы ощущали последние конвульсивные движения его пальцев; голова его запрокинулась; короткий хрип… и все было кончено…

Страдальческое выражение внезапно исчезло с его лица и сменилось покойной улыбкой; Франсуа Витерб умер в сладостном упоении своими грезами, этими странными гомеровскими грезами, которые он только что рисовал перед нами; в этот момент мы могли их причислить только к фантастическим рассказам, настолько они казались нам несовместимыми с реальностью.

Рассвело. Комнату заливал белый приятный свет, ясно обрисовывая контуры предметов. Брессоль погасил электрическую лампу, и в апофеозе рождающегося дня Франсуа Витерб предстал перед нами в своей поразительной красоте, уподобляясь мраморным изваяниям. Этот профиль юного Антиноя, отчеканенный страданиями, напоминал величественную красоту античных медалей. Его тонкие, изогнутые, сжатые губы одновременно выражали волю и презрение, и казалось, что с них готово слететь имя женщины, которой отдал он всю привязанность и любовь, внушенную ему тенями героев Эллады.

Благоговейно закрыли мы глаза, в которых еще отражалась морская лазурь, и в глубине его уже мутневших зрачков, казалось, еще можно было найти образ аллеи, окаймленной могильными памятниками, к которой так влекли его последние мысли.