Переехала Агафья с детьми в Елиново, поселилась в одном из заброшенных домов и стала приспрашивать работу, чтоб кормить голодных и босых ребятишек. Председатель сказал: «Тебе, жене врага народа, не следует давать никакой работы!» Но потом, сжалившись, отправил ее копать вручную силосные ямы глубиной до четырех метров. С такими же, как она, женами «врагов народа» Агафья корзинами поднимала из ям землю. И так бывало от зари до зари! И вспоминала, как к в 1914 году умирала она от воспаления легких 8 лет от роду и как дед Трифон сказал ей тогда при матушке: «Зря, внучка, поправляешься, будешь всю жизнь силосные ямы копать!» О тех ямах и слыхом никто я тогда еще не слыхивал. Дивилась Агафья Ермильевна на то предсказание деда. Она действительно потом всю жизнь их копала, пока не обезручела и не обезножела. И пропахла силосом так, что все ее сторонились. «Агафья идет», — за полверсты чуяли односельчане! Более 30 лет во рту хлеба не держала, отдавая его детям. Питалась конопляным семенем, натолченным в ступе. Поднимавшихся детей не принимали в школу как «вражье отродье»! Вспоминала также не раз, как поехала она в район передать съестные припасы мужу-арестанту и как узнала там, что «враги» содержатся в бараке НКВД. Подошла поближе к нему и увидела, как августовским теплым днем пар валил из открытых верхних продушин в окнах. Стояли арестанты в бараке впритык друг к другу, как селедка в бочке, не выдерживали тесноты и удушья — гибли, и по ночам их выбрасывали в овраг за селом, присыпая землей. Бегала в тот овраг, но не нашла своего. Прислал он потом пару писем с дальнего этапа, но потом сгинул неизвестно где.

Сказывали также, что и тот, чьим именем был назван колхоз — партизан Громов, — попал в эту же разнарядку как враг народа. Потому приехавший уполномоченный приказал переименовать колхоз им. Громова в колхоз XX лет Октября. И не только переименовать, но и дать ему другое направление деятельности — кустарное. Колхоз сделали промартелью! А оттого это надо сделать, объяснял он, что кустарная промышленность запущена в Сибири, а изделия ее так нужны государству. И заставили заниматься изготовлением саней, бричек, телег, хомутов, дуг, колес, бочек, выкуриванием смолы, выгонкой дегтя и пихтового масла. А сельским хозяйством обязали заниматься как подсобным. То, что было подсобным, сделали главным. Всего за 10 лет оказались заброшенными все дальние пашни и покосы, а это было 60% посевных и 70% сенокосных угодий, растеряно 70% скота, разогнано 30—40% крестьянских семей, именно тех, кто обладал талантом и любовью творить крестьянское дело.

— Ну и поделом, — говорило руководство района и округа.— Кустарь — это не крестьянин. Так что переход к промартели — шаг вперед к светлому будущему!

Никто уже не возражал против такого «великого обновления» в селе — некому было! Всех, кто в последние годы как-то пытался возражать да вносить толк в происходящее, прибрали по «линии НКВД». И всем все стало безразлично. Работали молча, отворачивались друг от друга: боялись, как бы чего лишнего не сказать — в душе поселился нечеловеческий страж! Не всякий желал здравствования встреченному утром односельчанину, как и тот не отвечал взаимностью. Росло душевное неуважение друг к другу, накапливались обиды. На селе не было медицинского обслуживания, а в районный центр не наездишься. Старые целители погибли в ссылках. Потому, селяне мерли от малейшего поветрия. Так умер в 1938 году трех лет от роду мой младший брат Виктор, проболевший всего три дня.

Выстроенное за десятилетия чудное село погибало на глазах. Оно напоминало поселение людей, собравшихся его покинуть в любой момент. Зеленая, усаженная ветлами улица была разбита и превращена в трясину и ухабы. В центре села, где стояла самая красивая и добротная фефеловская усадьба, теперь раскинулись колхозные скотные дворы. Навоз не убирался, и скот бродил, увязая по колено, в топкой, зла войной жиже. Всюду можно было встретить рваные веревки, обрывки сбруи, брошенную тару, доски и бревна, изломанные плуги и бороны телеги и сани. Зияли провалы от сожженных и увезенных домов, усадьбы зарастали крапивой. Запустелыми стояли амбары, свезенные одному месту. Поскотины обветшали и развалились, а главные въездные ворота были распилены на дрова. Тащили все, что плохо лежало да под руку попадало. На дверях домов висели амбарные замки. Дальние заимки были разграблены и растащены, след от них простыл. Разворованные и свезенные тоже к одному месту пасеки стояли беспризорными. часто менявшиеся на них пасечники не следили за ними, и пчелы вымирали, как мухи, при первых морозах.

Самобытная чудная русская речь жителей села сменилась непривычными слуху словами: контрактация, конфискация, реквизиция контрреволюция, агитация, массовик, ударник, МТС, Центросоюз, индустриализация, коллективизация, тракторизация, машинизация и т. д. В общении между людьми в быту, на колхозной работе хульные и матерные слова говорились в присутствии детей, подростков, девушек в женщин!

Еще в 1928 году, когда воинственные безбожники предлагали все село объявить безбожным, вековые праздники, включая воскресные, были объявлены изобретением темных сил «эксплуататорского» строя и потому недостойными «праведного» колхозного строя. Именно в эти «темные дни старого мира» предлагалось как можно больше работать, чтобы искоренить «опиум» для народа. Как только создали колхоз, так и пошло: ни выходных, ни праздников.

Проголосные, правдивые, удалые, душевные, звавшие на труд и любовь песни и хороводы исчезли.

Власть разладила устои народной жизни! А почему? Чтобы растворить свои грехи во всеобщем грехопадении.

Святость семьи была предана анафеме, о ней и не вспоминали. Муж ходил к другой замужней женщине или солдатке. Жена бегала украдкой от мужа к другому мужчине. Женщины меняли мужей. Муж бросал свою жену, когда она становилась в годах, и брал замуж ее дочь, ему неродную. Возраст женившегося или выходившей замуж не имел значения: молодая шла к пожилому или пожилая — к молодому! Крестьянская семья, как тонко слаженный живой организм, связанный незримыми материальными и духовными нитями, перестал существовать. Отец и мать, старшие и младшие дети, дед и бабка становились не членами единой семьи — временными жильцами, связанными только биологическим родством, которое легко порывалось. Даже двоюродные братья и сестры не стали считаться родными. Родительская тяга к детям еще сохранялась, но детей к родителям — все ослабевала и даже прекращалась. То, что взамен пришло, было уже не семья, а случайно сбежавшиеся по пригляду на время люди, не несшие никакой ответственности ни за стариков, ни за детей, ни за себя. То был уже не организм, а временно собранные живые существа — винтики для обслуживания плохо собранного непонятного механизма.

Даже коровы и лошади отвыкли и стали безразличны к доброму слову, подчинялись только ругани и матерщине. Когда бывшие хозяева называли по именам своих еще сохранившихся лошадей и коров, те тихо поворачивали головы на зов, как бы вспоминая о чем-то. Вечерами гонимое погонщиками с пастбищ стадо коров останавливалось у избы Пушкаревых, где играла гармонь, и не хотело уходить. Пастухи свирепели, били бичами скотину и жаловались председателю на Пушкаревых. Играть в гармонь было запрещено.

Благоговение к высшему — вечному миру, сострадание к равному миру — человеческому, вспомоществование к земле и населяющим ее тварям покинули сердца измученного крестьянства. И какие дьявольские силы надо было высвободить из преисподней, чтобы из года в год не давать проявлению святых стремлений. И как бесновались эти силы, какой паутиной демагогии и посулами опутывали крестьянский мир, чтобы загнать его в земной, ими придуманный «рай», но вместо него наступал ад!

Однако ничто не могло поколебать вечного зова крестьянина, заложенного в глубочайших тайниках его души, к живой земле, роду хлебов и животных, безответных к насилию. Он каждый день, хотя и отрешенный, шел и шел видеть это великое таинство — рождение новой жизни, и только он мог его глубоко понимать! Колхозники, делая всякую утварь, инвентарь и т. п., сеяли также хлеб, пасли и кормили скотину, пусть бесплатно и маловато, но делали все это.